— Так давайте внесем ясность.
— До процесса над Бродским ни его самого, ни его стихов я не знал. Их мне принесла Фрида Вигдорова, та женщина, которая сделала знаменитую тайную стенограмму с его процесса, подвергшаяся затем преследованиям и о которой Бродский даже после ее смерти не удосужился сказать ни слова благодарности. За что Анатолий Рыбаков сурово его осудил при встрече. Я был одним из первых, кому Фрида читала этот документ. Стихи Бродского мне понравились. И меня, конечно, возмутило, как это так с ним поступили. Бродского даже формально нельзя было причислить к тунеядцам: все-таки кое-что он печатал. Надо было ему помочь.
Это совпало с моей поездкой в Италию. Не скажу, что там на каждом шагу меня спрашивали о Бродском, но все-таки спрашивали. Я своими глазами видел, какой вред нашему государству эта история приносила. Мы говорили об этом с Ренато Гуттузо, чудесным художником, моим другом, членом президентского совета общества дружбы «Италия — СССР». Говорили с Джаном Карло Пайеттой, секретарем Итальянской компартии. И в результате создали такой пакет: мое письмо, письмо Гуттузо и письмо от имени ИКП. С этим пришли к послу СССР в Италии Семену Павловичу Козыреву, высоко культурному человеку, представителю старой школы дипломатии. Знаете, что он сделал? При нас же написал свое мнение: что полностью согласен с тем, что инцидент с Бродским не идет на пользу престижу СССР и затрудняет отношения с дружественной компартией. Письмо дошло до Политбюро.
— И возымело действие?
— Еще бы! Его освободили досрочно. Вскоре звонит мне Василий Аксенов, говорит, что Бродский приезжает в Москву, пора, мол, наконец познакомиться лично. Мы договариваемся, что он встречает Бродского на вокзале и привозит в «Арагви», где я их ожидаю. Бродский, конечно, о письме знал, ему рассказали, но чуть ли не с порога заявил, что не я один ему помогал.
— То есть вернувшийся изгнанник расставил свои акценты?
— Тогда я особого значения этому не придал. Главное, что он мне рассказал историю, которую никому потом не повторял. К нему в лагерь приехал, услышав по «Голосу Америки» о диссиденте по имени Бродский, секретарь местного райкома партии. С бутыльком, со шматком сала... Спросил, не обижают ли. Попросил почитать стихи. Бродский почитал. Секретарь плечами пожимает: ничего-де предосудительного не вижу. И еще к нему приезжал. Дал указания, чтобы поэта физической работой не перегружали. А потом, отобрав несколько стихов, напечатал их в районной газете. Согласитесь, риск по советским временам для этого секретаря немалый.
— Еще бы! Я сам примерно в то же самое время работал в «районке» в Орловской губернии. Помню тогдашние нравы на местном уровне...
— Естественно, было нечто вроде предуведомления: что, мол, поэт хорошо работает, может, про путь к исправлению, не знаю. И вырезку из газеты секретарь отправил в партийные инстанции.
— Предусмотрительно. Зачем же ждать, пока другие доложат!
— Но Бродский ни в одном из своих интервью за границей не сказал слова доброго об этом секретаре райкома. Боялся обнаружить свои «контакты с партией», что ли...
В ресторане было холодновато. Вижу, Иосиф ежится в своей спортивной куртчонке. Я инстинктивно снял пиджак, накинул ему на плечи. Он сбрасывает его и говорит так, с нажимом: «Я не люблю пиджаков с чужого плеча». Признаюсь, мне неприятно было это слышать. Ну ничего, мы не поссорились, продолжили разговор. Я ему свои стихи почитал, он мне свои. Встречались — я пригласил его на свой вечер в Коммунистическую аудиторию в МГУ и представил ошеломленной аудитории молодых журналистов. Заметьте, он никогда об этом не упоминал. Чтобы не быть скомпрометированным названием аудитории? Он калькулировал такие нюансы превосходно...
Иосиф уехал к себе в Ленинград. Я старался помочь ему издать книжку. Не получалось, везде заворачивали. Наконец мы с Аксеновым, который его боготворил, решили напечатать Бродского в «Юности», где мы оба состояли в то время в редколлегии. Отобрали цикл из восьми стихотворений. Поставили условие, что выйдем из редколлегии, если не напечатают. Главному редактору Борису Полевому не очень хотелось встревать в эту историю. И стихи ему не нравились. «Ну что он тут такое пишет, — выговаривал нам Полевой, показывая на строчки «Мой веселый, мой пьющий народ». — Не все же пьют, я вот русский, а не пью, зачем обобщать». Понятно, что, когда идет цикл из восьми стихов, это звучит как придирка. Но, в конце концов, можно эти две строки выбросить, а если гордость не позволяет, то и стихотворение можно снять. Семь-то все равно останется. Правильно?
— Наверное.
— Но что-то Бродскому не позволило это сделать. Он устроил скандал. Потом-то я узнал, что скандал он устроил потому, что уже написал заявление об отъезде и в тот момент быть опубликованным в советском многотиражном журнале было опять же невыгодно для имиджа в США. В нем постоянно чувствовалась какая-то натянутость. Он принадлежал к людям, которые не любят быть благодарными кому бы то ни было. Его это унижало. И на комплименты был очень скуп. Мне один раз сказал нечто одобрительное. По поводу стихотворения «Идут белые снеги»: «А вот тут ты даже не догадываешься, что написал. Пока будет жив русский язык, это стихотворение будет жить». Я поразился: так неожиданно это было. Свидетельницей была только девочка, за которой он тогда ухаживал.
— И что же дальше?
— В 1972 году я вернулся из Америки, где меня избили и где меня принимал президент Никсон. И вдруг в аэропорту меня обыскивают. Надо сказать, улов был большой. Там был подаренный мне в Принстоне преподавателем Джеймсом Биллингтоном предмет моих мечтаний: 82 номера парижского журнала «Современные записки», лучшего журнала эмиграции, где печатались Бунин, Цветаева, Набоков... И много еще чего было. В конце концов вернули почти все, за исключением юмористического сборника «Говорит радио Ереван». Зачитали!
И вот во время этой катавасии я встретился с крупным чином из КГБ и спросил его: «Что вы думаете, я после всего этого советскую власть буду больше любить?» А потом про Бродского спрашиваю: «Что вы человека мучаете, освободили, а держите его под надзором. Ему надо же книжку издать». Он мне: «О Бродском уже поздно, он несколько раз писал заявления на выезд. Принято решение — отпустить». Я говорю, что это же трагедия для парня, хоть сделайте все по-человечески, чтобы его перед отъездом никто не оскорбил. Такой был разговор.
Я сразу же позвонил Бродскому, сказал, что был в КГБ, рассказал, почему я там был, как зашел разговор о нем и о том, что попросил не мучить его оскорблениями. Он никакой радости не выразил, но поблагодарил. Это я помню. Еще он сказал: «Женя, вы не думайте никогда обо мне плохо, что бы ни происходило». И уехал.
Через год, что ли, проездом в Канаду я по телефону говорил с моим другом Альбертом Тоддом (он, кстати, по моей просьбе устроил Бродского в Квинс колледж) и спросил, как там Иосиф, повидаться бы. Тодд замолчал, напрягся. Я его хорошо знал: «Что такое, Берт?» А он: «Не надо тебе, Женя, с ним видеться. Он о тебе очень плохо говорит. Например, что ты в какой-то степени виноват в его отъезде». Тут уж я просто кричу: тем более хочу увидеться! Бродский пришел в гостиницу. Я ему говорю: «Иосиф, я знаю, что ты обо мне наговорил, что я якобы тоже замешан в том, что ты вынужден был уехать. Зачем ты говоришь неправду? Как ты можешь?» Он молчит. Я продолжаю: «Ты, наверное, презираешь тех людей, которые в 37-м году писали ложные доносы, а сам что делаешь? Разве это не то же самое?»
— И что же Бродский?
— Вскинулся и бросил: «Я еще не встречал человека, который был бы достоин моего презрения...» Я сказал, что больше разговаривать с ним не хочу и руки ему не подам. Он стоит и не уходит. Потом говорит, и почему-то на «вы»: «Женя, вы знаете, что первое случается с каждым человеком в эмиграции: он пытается найти, кто в этом виноват». — «Ты очень ошибся, Иосиф». — «Ну, понимаешь, — перешел он на ты, — ты же мне сам рассказал, что был консультантом в КГБ». — «Ты что, Иосиф, каким консультантом?» — «Ну ты же им посоветовал не мучить меня перед отъездом». — «Что ты говоришь? Если я вижу на улице, что милиционер бьет женщину, и закричу: «Не смей этого делать», — это значит, по-твоему, я с ним сотрудничаю?» Стоит мямлит: «Прости меня, прости...» «Хорошо, — говорю. — Я на обед иду с нашими общими знакомыми. Найдешь в себе мужество сказать, что был не прав?» Пришли. Тодд и другие гости поразились, когда увидели нас вместе. Через какое-то время он задергался: «Я, господа, хочу сказать, что говорил о Жене слова, которых он не заслуживает, и хочу извиниться перед ним». Ну тут уж началась целая инквизиция, к нему все пристали с вопросами типа: а с этого места поподробнее. Он покрылся пунцовыми пятнами: «Я прошу у Жени прощения». На этом я решил: вопрос закрыт, все!