Будит меня голос диктора по внутреннему радио: “Внимание, внимание! К Дому Советов подтягиваются войска. Депутатам и работникам аппарата оставаться на своих местах. Защитникам без команды огонь не открывать!” “Довоевались!” — говорит ночевавший со мной в комнате депутат. Уже совсем светло. Семь часов утра. За окном, во внутреннем дворе-колодце трещит мотор захваченной накануне военной радиостанции. Успею ли умыться? А то ведь неизвестно, что будет. Может, повезут в тюрьму, если останусь в живых. Выхожу в коридор. Кого ни встречу по дороге к умывальнику — у всех какое-то иное, чем вчера, выражение лица. Не беспокойство, не страх читаю я на этих лицах, а обреченность. Каждый как бы мысленно надел белую рубаху смертника. На нашем этаже двое охранников, положив автоматы на колени, вполголоса поют какую-то песню. Работники нашего комитета по-христиански попросили друг у друга прощения.
Отдельные события этого дня сместились в моей памяти относительно друг друга. Не помню, в какой момент — до или после начала стрельбы, — я успел исповедоваться и причаститься у отца Алексея. Тогда все лишнее отпало, как шелуха. Хотя в течение дня не раз возвращалось. Например, желание поесть, покурить, посидеть. Перед лицом смерти чувствуешь свою слабость и ничтожество. Боишься, что в тебя выстрелят, что будут бить, что умрешь не сразу, а будешь корчиться от боли при ранении. Боишься, что скоро умрешь… Жена и детишки… Почему в последние дни так мало о них думал? Теперь так ясно их всех вижу — далеких и близких… Что будет после смерти? Достоин ли я, несмотря на причастие, сразу, сейчас же пойти к Богу? Слишком легкий конец. Помучиться еще надо, чтобы искупить хотя бы малую толику грехов. Но мучиться не хочу — страшно… Зачем я сюда пришел?..
Умывшись, возвращаюсь по коридору в своей кабинет. По пути останавливаюсь у окна лестничной клетки и вижу, как из-за поворота, со стороны набережной, выскакивают бронемашины. На броне гвардейские значки: красная звезда и красное знамя на белом фоне. Наша красная, советская армия идет против нас. Та армия, к которой мы с детства привыкли из книжек и кино как к нашей защитнице. Потом нам рассказали, что только боевая техника была армейской. В машинах сидели и стреляли в нас другие, нанятые за деньги люди. Но когда впервые увидел эту технику, мне и в голову не приходило, кто ею управлял. Даже шевельнулась нелепая надежда: а вдруг это нам на подмогу.
Первая БМП, на большой скорости пройдя вдоль здания, резко повернула и легко проскочила через баррикаду (на этом месте вчера был сделан проход для трофейных машин). Но как пустынно вокруг; у палаток ни одного человека — наверно, я не слышал первых пулеметных очередей. Со стороны нашего подъезда в БМП бросили бутылку с горючим. Бутылка вспыхнула, разбившись о броню, не причинив машине ни малейшего вреда. Нет, это уже точно не нам на подмогу. Вдруг с разных сторон, как по команде, началась стрельба. Частые выстрелы и очереди.
Медпункт и отец Алексей со святыми дарами перебазировались в глубь здания — там безопаснее. Покидаем наши кабинеты. Может быть, в последний раз видим эти привычные стены, столы, стулья… Вскоре приносят первых раненых. Помогаю передвигать столы, готовить место для перевязки. Батюшка со своею “малой церковью”, то есть с чашей, крестом, Евангелием, иконами и свечами, разместился в соседней с медпунктом комнате.
Стрельба усиливается и учащается, похоже на дождь или град по железной крыше, на удары множества молотков, забивающих мелкие гвозди. И еще — что особенно жутко — на аплодисменты. Кто-то огромный, немой и безликий — не человек, а дьявол — без умолку аплодирует смерти… Аплодисменты в театре военных действий. Или в анатомическом театре — в здании полно трупов. Тяжело забарабанил крупнокалиберный пулемет. Еще и еще. Страшно ухнула пушка — стены трясутся. После выстрелов — звон бьющегося стекла. Окна зашторены, но в щелочку видно, что даже во дворе асфальт усыпан стеклянной крошкой. Одиноко стоят брошенные легковые машины. А радиостанция все работает, трещит мотор. Во дворе ни души: вся территория простреливается с верхних этажей мэрии и с крыш соседних зданий. Но вдруг вижу, как из какого-то внутреннего подъезда выходят двое солдат с ведром и спокойно, как будто стрельба их не касается, заправляют мотор радиостанции бензином. Потом не спеша уходят. И опять никого. Как томительно долго тянется стрельба! То затихает, как бы обещая совсем умолкнуть, то нарастает с новой силой. Отец Алексей, двое депутатов и я стоим на коленях и молимся. Батюшка читает акафисты один за другим. Помню, два раза повторялся акафист святителю Николаю. Перед нашими глазами лики Христа и Богоматери на иконах, озаренные трепещущими огоньками свечей. Что сказать в молитве? Чтобы Бог сохранил мне жизнь? Или чтобы убили сразу? Толпятся, лезут друг на друга неясные мысли, неуверенные просьбы… Бегу к Богу… Жизнь между страхом и надеждой… Кто на море не бывал, тот Богу не моливался (пословица). “Кто тебя научил молиться?” — “Бесы!” (из патерика). А меня научил штурм.
В повести Зазубрина “Щепка” приговоренный к расстрелу, стоя у стенки, мечтает превратиться в муху, в жучка, уползти и забиться в щелку. Я испытал это чувство. Но не уползешь! Твое тело — большая мишень… Так хочется еще раз увидеть жену и детей. А может быть, это лишь предлог, чтобы зацепиться за жизнь? Странно: когда смерть близка, упираешься руками и ногами, чтобы не идти ей навстречу, а когда она удаляется от тебя, теряешь интерес к жизни. Слишком тошно, противно становится от того, что делается вокруг.
Бог сохранил меня на земле — зачем? Для чего-то еще я нужен или просто из милости? Когда выстрелы немного утихают, слышу, как стоящий рядом со мной депутат дает обет: если останется жив, стать священником. А мне какой дать обет? Я не могу быть священником по каноническим причинам. Спрашиваю отца Алексея. Он говорит: “Обещай, что будешь работать только в церкви”. Обещаю…
Приходит отец Никон. Он потерялся, когда мы переходили на новое место, а вот теперь нашел нас. Рассказывает, что пытался говорить с атакующими, наверное, по радио; просил разрешения выпустить из здания женщин и безоружных, но в ответ его обозвали коммунистическим попом Гапоном и покрыли матом. Обращение отца Никона впоследствии передавали по телевидению, но ответ, естественно, опустили.
Депутатам и работникам аппарата велено собраться в зале Совета национальностей: он без окон. Мы решили остаться в той комнате, где молились. К отцу Алексею постоянно приходят причащаться или креститься, а иногда зовут в соседнюю комнату причащать раненых. Причащаются и крестятся депутаты, работники аппарата, охранники, военные, штатские, казаки. Он до конца выполняет свой пастырский долг…
Только на сцене или в романах воюют и умирают красиво. На самом деле смерть отталкивает: и своя, воображаемая, и чужая, реальная. Рядом с нами от потери крови умер человек, пуля задела ему артерию. Он долго стонал, и через открытые двери и коридор до нас явственно доходили его стоны, усиливавшие общий страх. Но за несколько минут до смерти он успокоился, даже сказал, что ему стало хорошо. Я помогал оттаскивать его труп от медпункта. Труп — это уже не человек. Рот открыт, лицо побелело и заост-рилось. Оболочка человека. Накрыли его сначала курткой, потом нашли белую простыню… Где его родные, узнают ли о нем?
Мелькнет мысль: почему бы сразу не сдаться, чтобы не было трудно? Ведь сопротивление с самого начала было бесполезно. Но разве нам предлагали сдаваться? Огонь открыли вскоре после семи часов утра, а переговоры о сдаче начались где-то около полудня. Тогда стрельба прекра-тилась, но очень ненадолго — минут на сорок.
После передышки канонада возобновляется. Неожиданно наступает полное равнодушие: пусть стреляют. Хочется спать. Умереть во сне. Вдруг опять тишина. Кто-то говорит: “Надо перекусить”, и всем сразу захотелось есть. Достаем еду, неизвестно как здесь оказавшуюся, — буженину, колбасу, печенье, белый хлеб — как вкусно! Наливаем горячий чай из принесенных нами раньше термосов. Даже Владимир Георгиевич, до сих пор ни на шаг не отходивший от раненых, позволяет себе на несколько минут расслабиться. Но и тут он пытается услужить другим: нарезает хлеб, масло. Отец Алексей ходил в зал Совета национальностей на разведку и принес вот какие новости: с группой “Альфа”, не желающей участвовать в кровопролитии, ведутся переговоры о том, чтобы вывести из здания женщин и безоружных людей; их доведут или довезут на автобусах до ближайшей станции метро, а дальше безопасность не гарантируют. Сидим и ждем. Даже молиться уже нет сил; ноги отяжелели, не хочется подниматься с кресла.
В нашу комнату заглядывает высокий молодой человек с бегающими глазами и возбужденно говорит: “Первый этаж уже взяли. Там какой-то народ ходит. Никто не стреляет — можно выходить”. И проходит дальше. Не верится, что все так легко и просто закончится. Уж не провокатор ли это? Хотят выманить нас наружу? Преодолевая страх, возвращаюсь в свой кабинет взять какие-то вещи. В коридорах никого, дырки от пуль в окнах, выходящих на улицу. Битое стекло хрустит под ногами. В туалете кто-то сжигает документы. По пути захожу в кабинет отца Алексея, где я причащался. Окно цело, но в его углу у самой рамы дырка от пули. На улице, прямо против окна, стоит БТР. Но не стреляет. Затишье.