В данную минуту моего квазисуществования меня мучила чрезвычайно болезненная — схожая с постпохмельем — жажда, утолить которую я вознамерился, приложившись к армейской помятой фляжке, притороченной в брезентовом подсумке к поясу моего сумрачного (помраченного умом от вседозволенной власти) недавнего охранника, ныне обретшего вечное морочное увековечение-упокоение — обретшего не без моей помощи дилетанта-беспредельщика…
Жидкость, прорвавшаяся в мое пересохшее горло, ожгла его со всей приятностью, свойственной истинно горюче-прохладительным амброзиям, — то есть вместо облегчения пересохшей гортани, я, напротив, укрепил ее невротическое скоржившееся состояние…
Не пряча гримасы откровенного отвращения, я успел лишь пару раз нечленораздельно чертыхнуться, как вдруг почувствовал, что связочный и прочий дыхательно-глотательный аппарат нежданно обрел как бы второе дыхание, зев облился приливом крови, которая со всей нежданной приязнью охолонила все прилегающие нежные слизистые области, — и в следующую секунду я сумел даже откашляться, особо не перенапрягая голосовые мембраны…
Однако продолжить опыт прополоскивания гортани я уже не решился. Тем более, что в данную минуту мне необходимы были мозги, не плавающие в алкогольной эйфории, — возможно не очень просветленные и свежие, но тем не менее соображающие вполне… И только после этой недосказанной про себя мысли я машинально позволил себе сделать еще пару поверхностных глотков этого заморского многоградусного пойла, отдающего странным, совершенно незнакомым мне послевкусьем…
Я бы не состоял в вольных рядах русских интеллигентов, если бы весь без остатка отдался здравомыслящим упреждающим соображениям, — но меня пока, слава Богу, еще не отчислили по состоянию здоровья из сего бесшабашного мужского Союза… И поэтому после четвертого аккуратного приема внутрь себя специфически горько-пряного продукта в оживших извилинах объявилась старая подруга — энергетическая молния, которая весьма основательно и энергично встряхнула не только мозговое серо-клеточное хозяйство, но и сердечное, все еще бестолково галопирующее, запыхавшееся существо, которое, заполучив подзабытый приятельский сигнал, догадалось гонять кровь более экономично, менее суетливо, приоткрыв, приотворив все свои клапанные створы до приемлемого размера…
А потом в моем на миг возбудившемся организме что-то произошло. Какая-то несогласованность, какой-то диссонанс обнаружился как бы… Причем, я совершенно не успел подготовиться к тому, что бедный организм вдруг некстати закапризничает… В моем желудке нельзя было отыскать ничего, кроме заморской мерзкой жидкости, — но эта самая мерзкая жижа, помимо моей воли, помимо моего воспрянувшего настроения запросилась наружу, — и с таким несусветным напором, что я откровенно опешил и едва не задохнулся от бесконечно продолжительного рвотного спазма...
…На вздувшуюся шею словно набили пару литых ласкательно льнущих стальных ободов — и содрать эти не нащупываемые самообжимающиеся ошейники мои скрюченные от натуги пальцы были не в состоянии… Но порция вязкого воздуха сумела-таки прорваться — и я остался более-менее в живом образе, словно только что окунутый в ванную, заполненную собственным прогорклым потом (впрочем, надо отдать должное обонятельным рецепторам — они напрочь не замечали никакой такой казематной вони, — она стала привычной).
Общее ощущение из канувшего студенческого прошлого, малоопытного, отчаянного, когда однажды поутру обнаружил, что собственный легкомысленно забытый желудок находится не там, где ему полагалось по природе, а весь пережатый, пульсирующий, исходящий какой-то зловонной кислятиной, — и припечатан он сердешный скомканной склизкой котомкой к моей груди…
Но самое примечательное, что в момент нынешнего переживания нескончаемого рефлекторно аэроморского удовольствия, я чудесным образом повредил-перепилил слезливо застарелый бок водонапорной трубы, к коей был приторочен наручником, и обнажившаяся холодная вяловатая змейка-струйка запросилась, запросачивалась из нечаянного хлипкого надреза…
И я был спасен! Вот чего не хватало моему обезвоженному обессиленному организму — обыкновенной некипяченой of water, отдающей родным хлорированным ароматом городского водопровода... Сказочный вкус полумертвой ржаво-жестяной воды, равный по силе воздействия — божественной смеси, тантрической натуральной — амрите!
Частные особенности дальнейшего освобождения из подвального злонаянливого полона почему-то не запечатлелись в памяти. Но окончательно пришел в себя, только отмахав пару кварталов вдоль приземистых ужатоокошечных хрущевских малоэтажек. Улица, по которой совершал свой вольно-моционный марш-бросок, была мне незнакома. По другую сторону уныло тянулся прикопченый, сдобренный жухлым пепельно-зеленоватым мхом красновато-кирпичный двухаршинный забор какой-то в недавнем прошлом советской мануфактуры…
На моих подобранных обхудавших костях чрезвычайно вызывающе болталась личная униформа моего почившего в бозе стражника, которого наверняка уже обнаружили его приятели-друганы, доставлявшие и ему и мне острокалорийную снедь... Не оглядываясь, слыша стук сердца обеими взопревшими височными впадинами, я спешил, в сущности, в неизвестное, а точнее — черт знает куда… Я со всей возможной основательностью (но отнюдь не панически) удалялся от места преступления, от моего недавнего места заточения.
Причем, спроси меня сейчас, где же обретается сия злокозненная самодеятельная темница, я бы не сумел ничего вразумительного ответить. Она, граждане дорогие, вероятно, где-то там, за спиною. Вероятно, в одном из уютных теплых подвальных мешков… Наконец обратил внимание, что чужое платье (причем, одетое прямо поверх моего собственного, казематного) абсолютно не держит остатки подвального каменного нездорового влажного тепла. Откуда-то изнутри моего слепо несущегося организма выползали на поверхность исхудалого тактильного покрова судорожно мятущиеся змееподобные присосочные монстры, которые в местах своего касания замораживали кожу до пучащихся знобящих шершаво лишайных волдырей…
Руки удерживал в емких разношенно оттопыренных косых карманах демисезонно-полигонной ветровки. Левое запястье утяжеляло все то же тюремное украшение — браслетка наручников… Ага, видимо, сумел каким-то немыслимым образом порвать трубу… Но тогда отчего же весь сухой? "Присосочные монстры" — оказывается, как красиво можно представлять обыкновенный мерзкий озноб…
С момента обнаружения себя на вольном безлюдном уличном просторе так и не посмел оглянуться, убедиться, что никто, никакая дрянь не преследует… Но откуда все-таки берется эта ледяная дрожь, в какой такой глубине организма она зарождается?
И солнце какое-то странное, никакими облаками не зашифрованное, свободное, но будто припорошенное шальною желтоватой притенью…
И тени голых предзимних деревьев — не четкие, притушенные и точно пригашенные, и совершенно недвижимые, словно они дремлют не на уличном просторе, а в неком закрытом кинопавильоне…
о.Дмитрий Дудко КАНОНИЗАЦИЯ КЛАССИКИ
Видимо, неслучайно в моё сердце запала мысль канонизировать Достоевского. Она появилась от вопроса, заданного журналу "Русский дом": не пора ли канонизировать Достоевского? Тогда его слова, обосновывает читатель, будут иметь большее значение...
Скольких людей Достоевский своими произведениями привлек к Богу, сколько он пробуждает самых насущных, самых заветных, я не постесняюсь сказать и так: самых спасительных мыслей.
Читатель, ставя такой вопрос, понимает, какое значение имеет литература.
Всякий дар исходит от Бога, а дар писателя — особый дар. Это апостольский дар.
Посмотрите, как начинают уродовать преподавание в школе классической литературы. Значит, понимают наши развратители-реформаторы, какое значение она имеет. Конечно, их уродование еще на большую высоту ставит классиков. Русская литература — апостольская литература, так на это и надо смотреть. И она в наше время будет иметь первостепенное значение. Обыкновенная проповедь в церквах засушена, может быть, формальным подходом священнослужителей к проповедыванию. Не вкладывают своего сердца в слово, чтоб оно зажигало слушателей. Может быть, даже это от образа их жизни происходит. Не надо закрывать глаза, что были и такие служители, которые своим поведением отталкивали от Церкви, а может быть, и безбожная пропаганда сделала свое дело, опорочив наше духовенство.