Молитва страстно уходила ввысь, вливалась в прозрачный небесный столп, в котором переливались прозрачные невесомые спектры, распускались в небесах бесчисленными соцветиями. Он верил, что молитва достигнет Бога. Сейчас растворятся небеса, сверкающая рука отодвинет небесный занавес, и оттуда прянет к нему колесница с огненными колесами и алмазными спицами. Он встанет на нее и помчится по небу, распуская лучи, разбрасывая брызги света, оставляя после себя немеркнущее, во всё небо павлинье перо. Он ждал, душа его напряглась в ожидании чуда. Но чуда не было. Бесшумно мерцали звезды, и одна, не выдержав напряжения его молитвы, сорвалась и сгорела, прочертив тихий след…
Коробейников чувствовал усталость и опустошенность, почти равнодушие. Его экзальтация, мистические переживания, муки совести, — всё это кончилось на ровном бесцветном жару, припекавшем вершину. Не богослов, не философ — он был газетчик, которому поручено написать журналистский очерк, соответствующий нормам и установкам газеты. Он его и напишет, без труда, ярко и зрелищно, используя свое писательское мастерство. В этом очерке будет солдатская трапеза у границы Китая, где на вершине горы утомленные воины совершают обряд преломления хлеба. Окоп, стреляные гильзы, бесконечные пустынные горы, и утомленные воины вкушают суровый солдатский хлеб…
Было успокоительно и печально смотреть на плавное паренье ворона, рождавшее воспоминания о Великой Степи, о богатырских заставах, о стародавнем пленительном времени, где все казалось родной и чудесной сказкой, не вызывало тревог и болей, было проверенной красотой и добром.
Он жевал галету, губы были сладкие от молока. Ворон, снижаясь кругами, опустился на контрольно-следовую полосу —черно-синий, со стеклянным отливом на розоватой, рыхлой бахроме. Продолжал с земли трескуче каркать и звать. На длинный, костяной звук возник в небе второй ворон. Покружил и медленно опустился рядом с первым. Оба сидели на розовой борозде, уходящей в обе стороны, в бесконечность.
Коробейников был благодарен черно-синим птицам за их появление, за то, что они отвлекли его от ужасных переживаний, направили его утомленные мысли прочь от жестоких видений. Вот он сидит на горе, одинокий скиталец, озирает таинственную азиатскую даль, думает о бабушке, о Иване-царевиче и сером волке, о вороне, несущем в клюве ковшик "живой воды".
Вороны тяжело поднялись, стали возвышаться, редко взмахивая крыльями, приближались. Были видны растопыренные маховые перья, тяжелые клювы, приспущенные когтитстые лапы. Долетели до вершины сопки и скрылись за кромкой, опустились рядом, на невидимой стороне горы. Опустились туда, где лежали убитые китайцы. Совершал свою трапезу Коробейников, откусывая галету, глотая сладкое молоко. Совершали трапезу голодные птицы, опустившись на трупы, долбя гниющую падаль, разрывая клювами сухожилия, отклевывая от сочного георгина мясистые синие лепестки.
Эта мысль еще не успела сложиться в свою ужасную достоверность, как из-за кромки горы, темнея не светлом небе, вынеслась зыбкая полупрозрачная струя. Окружила Коробейникова мельканием, слабым шумом и дуновением. Он почувствовал тугие удары в лоб, веки, губы. Что-то живое прилипало к нему, начинало ползти, щекотать. Полупрозрачная струя была летучим роем мух, которые взлетели с трупов, когда на них уселись голодные птицы. Мухи, переполненные ядовитыми соками, отяжелели, вязко шлепались ему на лицо, на сладкие, в молоке, губы. Содрогаясь от отвращения, он боялся стряхивать их с лица, чтобы неосторожным движением не раздавить, не расплющить зловонную каплю. Чтобы трупный яд не плеснул ему в рот.
Скатываясь с горы, заслоняя лицо от мерзкого роя, он перевел дух лишь у подножья. Лил из фляжки теплую воду на глаза, на губы, смывая мерзкие прикосновения.
Трупы не отпускали его. Потревоженные его появлением, покойники посылали ему духов смерти, дули ему в лицо смертоносным ветром...
Юрий Павлов ДВИЖЕНИЯ ДУШИ (Марина ЦВЕТАЕВА: нетрадиционный портрет)
В 1932 году, в пору творческой зрелости, когда принято подводить итоги, М.Цветаева опубликовала статью "Поэт и время", в которой выразила своё понимание проблем, ключевых для любого художника, и проблему "назначения поэта и поэзии" в первую очередь. Показательно, что, рассматривая этот вопрос, Марина Ивановна разграничивает "современность" и "злободневность" как понятия противоположные. "Современность" — совокупность лучшего, "воздействие лучших на лучших", воздействие избранных на избранных; отбор, изображение показательного для времени, своевременность всегда и всему. Злободневность — воздействие худших на худших, заказ времени, сиюминутность.
Однако далее М.Цветаева противоречит сама себе, подменяя современность злободневностью. В результате — служение художника современности трактуется однозначно: измена себе и времени, поэтическая смерть. Во многом поэтому современность — кожа, из которой "поэт только и делает, что лезет", выбрасывается за борт времени.
Через эти и другие образные либо декларативные характеристики лейтмотивом проходит мысль: талант — главный критерий оценки писателя. Заметим, что всякий талант и любая сила (идея, неоднократно высказываемая поэтом на протяжении всей жизни) для Цветаевой притягательны. Поэтому ею игнорируются следующие вопросы: направленность таланта, ценности, лежащие в его основе, пути прихода к вечности. Иными словами, свое творческое назначение художник реализует через русскую триаду: "личность—народ—Бог", через обретение и выражение традиционных национальных идеалов или через разрыв и полемику с ними. Именно под таким углом прежде всего рассмотрим личность и творчество М.Цветаевой.
"...В поэте сильнее, чем в ком-либо другом, говорит кровь: предки. Не меньше, чем в овчарке". Эта мысль поэтессы, высказанная в связи с юбилеем К.Бальмонта, полностью применима к ней самой. Марина Ивановна не раз говорила, что человеческая и поэтическая сущность ее во многом была предопределена матерью. Будучи в том же возрасте, в котором Мария Александровна ушла из жизни, Цветаева писала: "...Узнаю во всем, кроме чужих просьб, — ее в себе, в каждом движении души и руки" . Остановимся на наиболее важных "движениях".
В "Доме у Старого Пимена" поэтесса называет юдоприверженность одной из черт своей матери. Иудеи, по словам Марины Ивановны, были обертоном и ее жизни. Показательны следующие признания Цветаевой: "Евреев я люблю больше русских...", "Делая Сергея Яковлевича евреем, вы делаете его ответственным за народ, к которому он внешне — частично, внутренне же — совсем непричастен, во всяком случае — куда меньше, чем я!" Закономерно, видимо, что и среди ее многочисленных возлюбленных, реальных и воображаемых, мужчин и женщин (С.Эфрон, С.Парнок, О.Мандельштам, Б.Пастернак, А.Бахрах, А.Вишняк, П.Антокольский и т.д.) были преимущественно евреи. Не берусь утверждать, в какой степени М.Цветаева — еврейка по духу, но одна, главная, ветхозаветная идея избранничества — стержень ее личности и творчества.
Во многом естественный и безобидный в детстве и юности дух протеста (борясь с "мещанским" бытом хозяйки, справляет нужду под ее пальму, бреет голову, носит вызывающие одежды, вызывающе ведет себя) приобретает в конце концов самоценный характер. И в себе, и в других поэтесса ценила и подчеркивала прежде всего эту черту. Вот только некоторые примеры: "...Одна — из всех, одна — над всеми, совсем рядом с тем страшным Богом, в махровой юбочке — порхаю" (детское ощущение Марины), "обо мне: поэте и женщине, одной, одной, одной — как дуб — как волк — как Бог...", "...и меня с моим неизбывным врагом — всеми" (две мысли зрелой женщины, порожденные разными обстоятельствами и людьми), "...с одним — против всех, с одним — без всех" (оценка собственной матери), "...одинокий подвиг одной — без всех, стало быть — против всех" (характеристика матери М.Волошина).
Это противостояние всему и всем — суть личности М.Цветаевой, лейтмотив всей жизни и творчества. Именно страстью к "одноглавому, двуглазому мятежу", страстью к преступившему определяется звание поэта: "Нет страсти к преступившему — не поэт" . Отсюда — универсальный закон восприятия окружающих, жизненное кредо Марины Ивановны, порожденные по-цветаевски понятой судьбой А.С.Пушкина: "...Я поделила мир на поэта — и всех, и выбрала — поэта, в подзащитные выбрала поэта: защитить — поэта — от всех..." Но страсть к преступившему рано или поздно становится позицией преступившего, что наиболее наглядно и концептуально проявилось в "Черте".
Дело не столько в детском восприятии Бога и черта, сколько в том, как оно оценивается зрелой Цветаевой. Если ребенок-Марина ужасается кощунственному единству "Бог—Черт" ("Бог — с безмолвным молниеносным неизменным добавлением Черт"), то Марина Ивановна ощущает его как дар. Только пока она не решается или не желает назвать дарителя, лишь неопределенное — "чей-то".