Толпа давила, наваливалась. Пулеметы бэтээров продолжали стрелять. Голубые трассы летели в толпу и выше нее, над головами, и еще выше, упираясь в горящее напротив здание, и еще выше, к телебашне, к ее синеватой игле, и мимо, в пустое черное небо. Казалось, за пулеметами, под колпаками бронированных башен сидят безумцы. Пулеметы выдираются из их рук. Они вслепую посылают очереди в людей, в дома, в небо, сойдя с ума под дымными стальными колпаками, осыпанные звонкими раскаленными гильзами.
Ужас и смерть попавших под избиение передних рядов докатились до середины толпы. Толпа остановилась, уперлась, вязко залипла посреди улицы, а потом стала вяло отступать, все быстрей и быстрей. Наконец, тяжело и глухо побежала назад, рассеиваясь по обочинам, по берегу пруда, среди деревьев парка. Разваливалась на множество темных, охваченных ужасом комков. И в эти распавшиеся сгустки жизни, находя их, промахиваясь и вновь отыскивая в сумерках, били пулеметы бэтээров, воспаленно светили прожектора.
Хлопьянов понимал неправдоподобный ужас случившегося. Переживал его, как животный страх, заставлявший бежать и скрываться. Но ужас был не только в бойне, своей кровожадностью несравнимой с тем, что ему доводилось видеть на войнах. Ужас был в том, что русские военные, с русскими лицами и именами, посаженные в знакомые ему русские бэтээры, столько раз спасавшие его от вражеских пуль и осколков, эти русские люди, недавние его сослуживцы, расстреливали безоружных русских людей, живших в русской столице, родившихся в московских домах, посещавших московские конторы и магазины. Эта бойня, которая разверзлась на московской улице, ломала и сокрушала нечто огромное, прочное, вековечное, что именовалось народом. Разделяла этот народ на два уродливых обломка, один из которых уничтожал другой. И это было ужасно.
Но среди этого кромешного ужаса существовало нечто еще, самое невыносимое и кошмарное, - он, Хлопьянов, мог предотвратить эту бойню, не сумел, обнаружил никчемность. Он, бездарный разведчик, был в ответе за эту мясорубку.
Мимо Хлопьянова четверо парней, по виду студентов, несли за руки, за ноги пятого, спиною вниз. С этой спины свешивалась, волочилась по земле какая-то узкая кровавая лента, то ли тряпка, то ли выпавшая из тела кишка.
За ними проковылял мужчина без пальто, в растерзанном пиджаке. Он держал в левой руке перебитую правую руку, и она, как сломанная ветка, бессильно свесилась, отекая кровью.
Какая-то тучная полногрудая старуха с растрепанными волосами брела между деревьев, шатаясь. Припадала седой головой к стволу, кашляла, харкала, а потом, всхлипывая, продолжала брести, колыхая рыхлой грудью.
Хлопьянов увидел, как от телецентра, нацелив прожектор, выскочил бэтээр, приземистый, черный, с ослепительным жалом прожектора. Приближался, увеличивался, настигал разбегавшуюся толпу. Хлопьянов ждал, когда ударят из башни короткие белые пунктиры, продолжат убийство людей, настигнут старуху в деревьях, мужчину с перебитой рукой.
Прожектор светил ему прямо в лоб. Броня толкала перед собой плотную волну ужаса. Хлопьянов не уходил, врос в землю, стоял на пути транспортера, заслоняя лбом, животом, грудью отступавших и покалеченных. Засунул руку за борт плаща, нащупал под мышкой теплую кобуру с пистолетом. Ждал, когда бэтээр приблизится на расстояние пистолетного выстрела.
Машина с металлическим воем накатывалась на Хлопьянова, словно шла в лобовую атаку. Перед самым его лицом развернулась, отвела в сторону слепящий прожектор, и он увидел торчащую из люка бритую голову механика-водителя, его безумные глаза, черный, с раструбом, ствол пулемета. Бэтээр, оседая на один борт, вильнул в вираже, пошел в сторону пруда, озаряя прожектором деревья, воду, далекую усадьбу. И в удаляющуюся корму, фиолетовую гарь и ребристые скаты Хлопьянов разрядил обойму своего пистолета. Слышал негромкие, с равными интервалами, хлопки, слабо и бесполезно звучащие среди стука крупнокалиберных пулеметов.
Он уходил, убредал от фонарей, от измызганного липкого асфальта, под кронами голых деревьев, шурша ногами в пахучей влажной листве. Рядом с ним шел человек, что-то бормотал, хватался за голову, закрывал руками лицо. То ли плакал, то ли в бессвязной ругани скрежетал зубами. В прогале между деревьями, куда залетел слабый свет улицы, Хлопьянов узнал Трибуна. Один, без мегафона, без охраны, уходил от гиблого места, куда недавно привел толпу, вдохновлял ее своими певучими, как стихи, речами.
- Это вы? - Хлопьянов попытался приблизиться, заглянуть ему в лицо.
- Не подходите!.. - истерически крикнул Трибун. Заторопился, побежал, криво огибая деревья. Казалось, он хочет убежать в самую глубь, в чащобу, непролазную глушь и там забиться под корягу, под вывернутый корень и сгинуть навек.
Хлопьянов вышел к домам, к горящим фонарям. Впереди струился полный огней проспект. Переливался нержавеющей сталью монумент с ракетой. Стука пулеметов не было слышно. Под ногами густо валялись какие-то пакеты, консервные банки, тряпье, будто здесь перевернулась колымага с мусором, и хлам засыпал дорогу.