Бґольшую часть того, что говорил министр, мы не понимали, и через маленького толмача Зелия обратилась к нему с нижайшей просьбой — найти нам, ради всего святого, во имя Маркса и Ленина, переводчика с французского, а если с испанского — то еще лучше, ибо Роса никакого другого не знает. На это министр жалостным голосом поведал нам, что нет в народной республике человека, владеющего французским, а уж испанским — и подавно. Он выразительно и беспомощно разводил руками и, конечно, испытывал унижение. Мне даже стало его жалко. Делать было нечего, пришлось удовлетвориться познаниями доны Зелии, мы все же оказались у нее в руках, и я благодарно расцеловал их.
Раблезианский ужин проходит под внимательным взглядом того самого здоровяка в белом халатике. И все же — кто он, какую роль выполняет? Явно не парикмахер, тут Роса ошиблась. Директор ресторана, предположила Зелия. Мы с Николасом по его приглашению попробовали национальный напиток — водку из ослиного молока. Поначалу она показалась нам отвратительной, но таинственный незнакомец настаивал, мы повторили и постепенно оценили ее своеобразную прелесть.
Программа назавтра предусматривает встречу с членами правительства, визит в ЦК, затем в парламент, затем посещение университета. Что же нам делать? Как слушать приветствия и отвечать на них? Как вести беседу?
Уже подходил к концу наш завтрак, не менее роскошный, чем вчерашний ужин, когда появился министр культуры в сопровождении какого-то человека неопределенного (как все монголы) возраста и с ликованием отрекомендовал его нам: «ФРАНСУСКИ, ФРАНСУСКИ!»
— Bonjour! — вскричали мы дружным хором.
— Bonjour, — тихо, еле слышно ответствовал долгожданный и столь необходимый нам переводчик. Нашли все-таки, расстарались и раздобыли.
Сильно запаздывая, мчимся во Дворец правительства, а по дороге я пытаюсь завязать с переводчиком разговор, но разговор не клеится. И вот мы сидим вокруг длинного стола рядом с первыми лицами Монголии, очень большими начальниками, партийными тузами и шишками, и премьер-министр начинает приветственную речь. Переводчик переводит медленно, слово за словом, широкоскулое лицо бесстрастно и непроницаемо, однако я понимаю, как он напряжен и взволнован. Голос монотонный, и по-французски он говорит правильно, с русским акцентом — похоже на дикторов советского радио. Мы с Николасом благодарим, рассказываем — он про Кубу, я про Бразилию, перевод на родной язык дается нашему толмачу легче: речь его льется гладко и бойко. Министр культуры сияет.
Вскоре мы подружились с переводчиком, и он поведал нам свою историю. Он жил себе тихо и мирно, учил детишек в школе, и вот однажды на рассвете — оторопь, ужас, холодный пот. К нему вломились агенты госбезопасности, схватили и увезли, ничего не объясняя. Наша просьба достать человека, владеющего французским языком, поставила монгольские спецслужбы на уши, начались лихорадочные поиски, весь Улан-Батор перетряхнули, перевернули вверх дном, и вот наконец некая сотрудница Национальной библиотеки сообщила о том, что вот есть такой скромный и незаметный гражданин, школьный учитель, известный под прозвищем «француз» именно потому, что посвятил себя изучению этого языка. К несчастью, я не помню, как будет «француз» по-монгольски, хотя в те времена обращался к нему только так — имя его я выговорить был не в силах. А вот Зелия смогла и запомнить, и произнести.
Вообразите, он в одиночку, без учителей и учебников, овладел французским, которым пленился, слушая передачи Всесоюзного радио. Он раздобыл в библиотеке французскую грамматику, вскоре затверженную от корки до корки наизусть, и три книжки — «Три мушкетера», «Граф Монте-Кристо» и какое-то сочинение о винах и сырах. Он читал их и перечитывал десятки раз, научился отличать д’Артаньяна от камамбера, Рошфора от рокфора, запомнил самые знаменитые марки бургундского и бордо. И продолжал каждую ночь слушать советское радио — не пропустил ни одной передачи.
В то раннее утро, когда политическая полиция увезла его неведомо куда, он чуть не умер от страха — подумал, что все кончено. Доносы, аресты и процессы — расхожая монета сталинизма — давно уже были в странах народной демократии в большом ходу. Стали расспрашивать про его интерес к французскому — и он понял, что, изучая его, совершал тяжкое преступление против партии и отчизны. Чистосердечно признался во всем.
К несказанному удивлению «француза», его не препроводили в тюрьму, а переодели в европейское платье — в брюки он еле влез, пиджак жал под мышками, был тесен в груди и не застегивался — и отвезли в Центральный Комитет, где ему дали задание: работать переводчиком при знатных иностранцах — лауреате Сталинской премии, знаменитом поэте с Кубы и их женах. Все происходило в страшной спешке, поскольку уже близился час встречи во Дворце правительства. Его поволокли в гостиницу и в дверях сдали с рук на руки министру культуры.
Так началаcь его карьера: он стал переводить с монгольского на французский речи членов правительства, секретарей ЦК и прочего начальства. Надо заметить, что его тихое «bonjour» при встрече с нами было первым словом, которое он произнес по-французски. До тех пор — никогда, нигде, ни единого. Вот какая невероятная история случилась в Монгольской Народной Республике в феврале 1952 года, когда я был там с Зелией и четой Гильенов.
Итак, как я уже говорил, мы с ним подружились, он понемножку оттаял и освоился, и от него мы узнали, что верзила в белом — никакой не парикмахер, а врач, отвечающий за наше здоровье. А звали его — копирую буква за буквой — Лудвсандердийн Золзхаргал. Желающие могут попытаться выговорить. А маленький монгол продолжал переводить с английского для Зелии, поскольку я заявил, что она не имеет прав на нашего «француза». Она пожала плечами и показала мне язык.
Мы предложили нашим переводчикам и девицам из Комитета монгольских женщин, приставленным к Зелии и Росе, носить национальные костюмы. Те с радостью согласились — и преобразились неузнаваемо. Девицы сразу похорошели, маленький переводчик прибавил в росте, да и наш «француз» расправил плечи, стал каким-то элегантным, значительным, исчезли скованность и неловкость. На прощанье я спросил, чем могу быть ему полезен, и он попросил меня выписать для него советские журналы на французском — «Temps Actuels», «Litterature Soviґetique», «Cahiers du Communisme», словом, что найдется. Я так и сделал и, прибыв в Москву, подписал его на максимальный срок — на пять лет.
А в декабре того же года в Вене, где проходил очередной Конгресс в защиту мира, я встретился с министром культуры, возглавлявшим монгольскую делегацию. И, конечно, спросил его о нашем «французе»: как, мол, он поживает и что поделывает, вернулся ли в школу?
— Да какая там школа?! Вы в своем уме?! — вскричал министр по-русски через посредство бойко щебетавшей на многих языках австриячки-переводчицы. — Неужели бы мы стали разбрасываться такими ценными кадрами?! Он — начальник Европейского департамента Министерства иностранных дел. Вскоре после вашего визита мы этот департамент и создали.
Глубокой ночью просыпаюсь от каких-то странных звуков — кажется, они доносятся из столовой. Встаю, стараясь двигаться бесшумно, выхожу из спальни — на кухне свет. Неслышным тигриным шагом крадусь туда — застану вора врасплох, внезапность — лучшее оружие, особенно когда другого нет. Нет и никогда не было: даже в бытность мою депутатом Законодательного собрания я был единственным парламентарием, ходившим без револьвера. Помню, как поразился мой коллега Силвестре Периклес де Гоэс Монтейро, когда я распахнул пиджак, и он не увидел у меня на поясе кобуры: «Да ты с ума сошел, Жоржи!»
И что же я застаю на кухне? Моя теща, дона Анжелина, и собственная моя родная мать, Лалу, в глухих и длинных, как подобает почтенным и вдовым дамам, ночных рубашках, всасываются в истекающие соком манго — замечу, кстати, что так и только так, если хотите получить истинное наслаждение, следует есть эти плоды. Сок струится по подбородкам, заливает целомудренные рубахи, оставляя на полотне влажные желтые пятна. Они пожирают манго алчно и умело, и разбудивший меня шум производят уста этих сеньор, самозабвенно наслаждающихся только что сорванными с ветки плодами.
Я удаляюсь на цыпочках: не дай Бог, заметят — умрут обе от смущения. Старушки воспользовались глухим полночным часом, чтобы полакомиться украдкой — от этого еще божественней делается вкус манго. Хлюпанье и причмокиванье сопровождают меня.
Моя дочь Палома врать не умеет — или считает это ниже своего достоинства. А потому нам, родителям, было заявлено прямо и честно, что сегодня она отправляется на студенческую манифестацию протеста, которую организует ее братец, второкурсник Жоан Жоржи. Будет уличное шествие, будет митинг — и все это против военной диктатуры. Паломе еще нет шестнадцати, она — в выпускном классе Колежио де Апликасан, и это ее первая политическая акция. Вид у нее очень решительный — она явно намеревается стоять насмерть, отстаивая свои права от родительского произвола. Папы и мамы многих ее соучениц, напуганные их радикальными речами, проявили благоразумие и наложили запрет на участие. Палома, сообщив, что уходит и не услышав возражений, отправляется демонстрировать.