Вскоре после февральского переворота учреждение, состоявшее из пройдох, фальсификаторов и шантажистов, было поручено наблюдению прибывшего из эмиграции патриотического эсера Миронова, которого товарищ министра Демьянов, «народный социалист», характеризует такими словами: «Внешнее впечатление Миронов производил хорошее… Но я не буду удивлен, если узнаю, что это был не вполне нормальный человек». Этому можно поверить: нормальный человек вряд ли согласился бы возглавить учреждение, которое нужно было попросту разогнать, облив стены сулемой. В силу административной неразберихи, вызванной переворотом, контрразведка оказалась подчинена министру юстиции Переверзеву, человеку непостижимого легкомыслия и полной неразборчивости в средствах. Тот же Демьянов говорит в своих воспоминаниях, что его министр «престижем в Совете не пользовался почти никаким». Под прикрытием Миронова и Переверзева перепуганные революцией разведчики скоро пришли в себя и приспособили свою старую деятельность к новой политической обстановке. В июне даже левое крыло правительственной печати начало публиковать сведения о вымогательстве денег и других преступлениях, совершаемых высшими чинами контрразведки, включая и двух руководителей учреждения, Щукина и Броя, ближайших помощников злосчастного Миронова. За неделю до июльского кризиса Исполнительный комитет под давлением большевиков обратился к правительству с требованием произвести немедленную ревизию контрразведки, с участием советских представителей. У разведчиков были, таким образом, свои ведомственные, вернее шкурные основания, как можно скорее и крепче ударить по большевикам. Князь Львов подписал, кстати, закон, дающий контрразведке право держать арестованного под замком в течение трех месяцев.
Характер обвинения и самих обвинителей неизбежно порождает вопрос: как могли вообще нормального склада люди верить или хотя бы прикидываться верящими заведомой и насквозь нелепой лжи? Успех контрразведки был бы, действительно, немыслим вне общей атмосферы, созданной войной, поражениями, разрухой, революцией и ожесточенностью социальной борьбы. Ничто не удавалось с осени 1914 года господствующим классам России, почва осыпалась под ногами, все валилось из рук, бедствия обрушивались отовсюду – можно ли было не искать виноватого? Бывший прокурор судебной палаты Завадский вспоминает, что «вполне здоровые люди в тревожные годы войны склонны были подозревать измену там, где ее, по-видимому, а то и несомненно не было. Большинство дел этого рода, производившихся в бытность мою прокурором, оказывались дутыми». Инициатором таких дел, наряду со злостным агентом, выступал потерявший голову обыватель. Но уже очень скоро психоз войны сочетался с предреволюционной политической лихорадкой и стал давать тем более причудливые плоды. Либералы заодно с неудачливыми генералами везде и во всем искали немецкую руку. Камарилья считалась германофильской. Клику Распутина в целом либералы считали или, по крайней мере, объявляли действующей по инструкциям Потсдама. Царицу широко и открыто обвиняли в шпионстве: ей приписывали, даже в придворных кругах, ответственность за потопление немцами судна, на котором генерал Китченер ехал в Россию. Правые, разумеется, не оставались в долгу. Завадский рассказывает, как товарищ министра внутренних дел Белецкий пытался в начале 1916 года создать дело против национал-либерального промышленника Гучкова, обвиняя его в «действиях, граничащих по военному времени с государственной изменой…». Разоблачая подвиги Белецкого, Курлов, тоже бывший товарищ министра внутренних дел, в свою очередь спрашивает Милюкова: «За какую честную по отношению к родине работу были получены им двести тысяч рублей „финляндских“ денег, переведенных по почте ему на имя швейцара его дома?» Кавычки над «финляндскими» деньгами должны показать, что дело шло о немецких деньгах. А между тем Милюков имел вполне заслуженную репутацию германофоба! В правительственных кругах считали вообще доказанным, что все оппозиционные партии действуют на немецкие деньги. В августе 1915 года, когда ждали волнений в связи с намеченным роспуском Думы, морской министр Григорович, считавшийся почти либералом, говорил на заседании правительства: «Немцы ведут усиленную пропаганду и заваливают деньгами противоправительственные организации». Октябристы и кадеты, негодуя на такого рода инсинуации, не задумывались, однако, отводить их влево от себя. По поводу полупатриотической речи меньшевика Чхеидзе в начале войны председатель Думы Родзянко писал: «Последствия доказали в дальнейшем близость Чхеидзе к германским кругам». Тщетно было бы ждать хоть тени доказательства!
В своей «Истории второй русской революции» Милюков говорит: «Роль „темных источников“ в перевороте 27 февраля совершенно неясна, но, судя по всему последующему, отрицать ее трудно». Решительнее выражается бывший марксист, ныне реакционный славянофил из немцев, Петр фон Струве: «Когда русская революция, подстроенная и задуманная Германией, удалась, Россия, по существу, вышла из войны». У Струве, как и у Милюкова, речь идет не об Октябрьской, а о Февральской революции. По поводу знаменитого «приказа № I», великой хартии солдатских вольностей, выработанной делегатами петроградского гарнизона, Родзянко писал: «Я ни одной минуты не сомневаюсь в немецком происхождении приказа № I». Начальник одной из дивизий, генерал Барковский, рассказывал Родзянко, что приказ № 1 «в огромном количестве был доставлен в расположение его войск из германских окопов». Став военным министром, Гучков, которого при царе пытались обвинить в государственной измене, поспешил передвинуть это обвинение влево. Апрельский приказ Гучкова по армии гласил: «Люди, ненавидящие Россию и, несомненно, состоящие на службе наших врагов, проникли в действующую армию с настойчивостью, характеризующей наших противников, и, по-видимому, выполняя их требования, проповедуют необходимость окончания войны как можно скорее». По поводу апрельской манифестации, направленной против империалистической политики, Милюков пишет: «Задача устранения обоих министров (Милюкова и Гучкова) прямо была поставлена в Германии»; рабочие за участие в демонстрации получали от большевиков по 15 рублей в день. Золотым немецким ключом либеральный историк открывал все загадки, о которые он расшибался как политик.
Патриотические социалисты, травившие большевиков, как невольных союзников, если не агентов правящей Германии, сами оказывались под подобными же обвинениями справа. Мы слышали отзыв Родзянко о Чхеидзе. Не нашел у него пощады и сам Керенский: «Это он, несомненно, из тайного сочувствия к большевикам, но, может быть, и в силу иных соображений, побудил Временное правительство» на допущение большевиков в Россию. «Иные соображения» не могут означать ничего другого, кроме пристрастия к немецкому золоту. В курьезных мемуарах, переведенных на иностранные языки, жандармский генерал Спиридович, отмечая обилие евреев в правящих эсеровских кругах, присовокупляет: «Среди них сверкали и русские имена, вроде будущего селянского министра и немецкого шпиона Виктора Чернова». Вождь партии эсеров находился на подозрении далеко не только у жандарма. После июльского погрома большевиков кадеты, не теряя времени, подняли травлю против министра земледелия Чернова, как подозрительного по связи с Берлином, и злополучному патриоту пришлось выйти временно в отставку, чтобы очистить себя от обвинений. Выступая осенью 1917 года по поводу наказа, преподанного патриотическим Исполкомом меньшевику Скобелеву для участия в международной социалистической конференции, Милюков с трибуны предпарламента доказывал, путем скрупулезного синтаксического анализа текста, явно «немецкое происхождение» документа. Стиль наказа, как, впрочем, и всей соглашательской литературы, был действительно плох. Запоздалая демократия, без мыслей, без воли, со страхом озиравшаяся по сторонам, громоздила в своих писаниях оговорку на оговорку и превращала их в плохой перевод с чужого языка, как и сама она была лишь тенью чужого прошлого. Людендорф в этом, однако, совсем не виноват.
Проезд Ленина через Германию открыл перед шовинистической демагогией неисчерпаемые возможности. Но как бы для того, чтобы ярче показать служебную роль патриотизма в своей политике, буржуазная печать, с фальшивой благожелательностью встретившая Ленина на первых порах, подняла необузданную травлю против его «германофильства» лишь после того, как уяснила себе его социальную программу. «Земли, хлеба и мира»? Эти лозунги он мог вывезти только из Германии. В это время еще не было и речи о разоблачениях Ермоленко.
После того как Троцкий и несколько других эмигрантов, возвращавшихся из Америки, были арестованы военным контролем короля Георга на параллели Галифакса, британское посольство в Петрограде дало печати официальное сообщение на неподражаемом англо-русском языке: «Те русские граждане на пароходе „Христианиафиорд“ были задержаны в Галифаксе потому, что сообщено английскому правительству, что они имели связь с планом, субсидированным германским правительством, – низвергнуть русское Временное правительство…» Сообщение сэра Бьюкенена было датировано 14 апреля: в это время не только Бурштейн, но и Ермоленко не появлялся еще на горизонте. Милюков, в качестве министра иностранных дел, оказался, однако, вынужден просить английское правительство через русского посла Набокова об освобождении Троцкого от ареста и пропуске его в Россию. «Зная Троцкого по его деятельности в Америке, – пишет Набоков, – английское правительство недоумевало: „Что это: злая воля или слепота?“ Англичане пожимали плечами, понимали опасность, предупреждали нас». Ллойд-Джорджу пришлось, однако, уступить. В ответ на запрос, предъявленный Троцким британскому послу в петроградской печати, Бьюкенен сконфуженно взял свое первоначальное объяснение обратно, заявив на сей раз: «Мое правительство задержало группу эмигрантов в Галифаксе только для и до выяснения их личностей русским правительством… К этому сводится все дело задержания русских эмигрантов». Бьюкенен был не только джентльменом, но и дипломатом.