Царство искренности начинается лишь там, когда это приспособление больше не нужно. Тогда мы входим в привилегированную область доверия и любви. Это очаровательное побережье, где ходишь нагим и купаешься вместе с другими в лучах благодетельного солнца. До этого часа мы жили с опаской, как виновные. Мы еще не знали, что каждый человек имеет право быть таким, как он есть, что в его мысли и в сердце, равно как и в его теле, нет ни одной части, которой следовало бы стыдиться. Но теперь мы узнаем с облегчением, которое испытывает обвиняемый, признанный невиновным, что те части, которые мы считали необходимым скрывать, суть как раз наиболее глубокие нашей жизненной силы. Мы больше не одиноки среди тайн нашего сознания. И самые жалкие, открываемые в них скрытые места не только не повергают нас в печаль, как прежде, но заставляют нас еще больше любить твердый и мягкий свет, направляемый на них двумя соединенными руками.
Все зло, вся мелочность, все бессилие, которое мы таким образом открываем в себе, меняют свою природу, как только они открыты, "и самая большая измена, — как говорит героиня одной драмы, — если в ней сознаешься среди искреннего поцелуя, становится истиной более прекрасной, чем невинность". Более прекрасной — не знаю, но более юной, более жизненной, более видимой, более активной и полной любви.
В этом состоянии мы и не подумаем утаить вульгарную или презренную заднюю мысль или некрасивое чувство, "ни больше не в силах заставить нас покраснеть, потому что, сознавшись в них, мы их осуждаем, отделяем от себя, доказываем, что они больше нам не принадлежат, не участвуют больше в нашей жизни, не рождаются больше от деятельной, волевой и личной нашей силы, но что они принадлежат существу первобытному, бесформенному, порабощенному, представляющему для нас зрелище забавное, как все зрелища, в которых мы улавливаем игру инстинктивных сил природы. Движение ненависти, эгоизма, ничтожного тщеславия, зависти или бесчестности рассматриваемое в свете совершенной искренности, является лишь любопытным редким цветком. Эта искренность подобно огню, очищает все, чего коснется. Она обезвреживает опасные бродильные начала и делает из худшей несправедливости предмет любопытства, безвредный, как смертельный яд за витриною музея. Предположите, что Шейлок способен сознать свою скупость и сознаться в ней; он с этой минуты больше не будет скупым, или же его скупость переменит свой вид и перестанет быть презренной и зловредной.
Впрочем, вовсе не необходимо исправиться от пороков, в которых мы сознались, ибо есть пороки, необходимые для нашего существования и для нашего характера. Многие наши недостатки составляют корни наших достоинств. И эти-то недостатки химически осаждают яд, превращающийся на дне сердца в безразличную соль, невинные кристаллы которой мы можем изучать на досуге.
Очищающая сила признания зависит от качества души, которая его делает, и той, которая его принимает. При установленном равновесии все признания поднимают уровень счастья и любви. Как только мы в них сознались, ложь старая или недавняя и слабости самые крупные превращаются в неожиданное украшение души и, подобно прекрасным статуям в парке, становятся улыбающимися свидетелями и мирными доказательствами дневного света.
Мы все желаем достигнуть такой счастливой искренности, но мы долго опасаемся, что те, кто нас любят, не станут больше любить нас, если мы откроем им то, в чем едва решаемся сознаться самим себе. Нам кажется, что известные признания навсегда изуродуют образ, который они себе создали по поводу нас. Если бы действительно они его исказили, то это лишь доказало бы, что мы не любимы на том плане, на котором сами любим. Если принявшее наше признание не может подняться до того, чтобы сильнее полюбить нас за это признание, то наша любовь, несомненно, основана на недоразумении. Краснеть должен не тот, кто делает признание, но тот, кто не понимает, что одним тем, что мы сознались в злом поступке, мы его превозмогли. Это не мы, это кто-то другой находится на месте, где мы совершили этот поступок. Теперь мы его выкинули из нашего существа, он может запятнать только того, кто медлит допустить, что он больше нас не пятнает. У него нет больше его общего с нашей реальной жизнью. Мы лишь случайные свидетели, столь же мало ответственные за него, как добрая почва не ответственна за выросшую на ней сорную траву, или зеркало — за коснувшееся его уродливое отражение.
Не будем опасаться и того, что эта абсолютная искренность, эта прозрачная двойная жизнь двух любящих друг друга существ может уничтожить тот фон из тени и тайны, который находится на дне каждой долгой привязанности, или что она может осушить великое неведомое озеро, которое на вершине каждой любви питает желание познавать друг друга, — желание, которое само по себе не что иное, как наиболее страстное выражение желания сильнее любить друг друга. Нет, этот фон является лишь чем-то вроде подвижной временной декорации, которой достаточно, чтобы внушить обыкновенной любви иллюзию бесконечного пространства. Удалите ее, и за ней наконец покажется истинный горизонт с настоящим небом и морем. Что же касается великого неведомого озера, то мы вскоре убеждаемся, что доныне извлекли из него лишь несколько мутных капель. Он открывает над любовью свои живительные родники лишь в минуту искренности, ибо правда двух существ несравненно более плодотворна, глубока и неисчерпаема, чем их внешние позы, умолчания и ложь.
Наконец, не станем опасаться и того, что мы можем исчерпать нашу искренность, и не вообразим себе, что мы в состоянии дойти в ней до последних пределов. Даже когда мы хотим, чтобы она была абсолютной, и считаем ее такой, она на самом деле остается лишь относительной, ибо она может обнаружиться лишь в пределах нашего сознания, а эти пределы меняют ежедневно свое место. Таким образом, поступок или мысль, представленные в том свете, в каком мы их видим в момент признания, могут на самом деле иметь другое значение, чем то, которое мы ему приписываем сегодня. Равным образом поступок, мысль или чувство, в которых мы не сознаемся, потому что еще не сознаем их, могут сделаться завтра предметом признания более настоятельного и важного, чем все, сделанные нами до сих пор.
…Он говорил, что душа этой прекрасной особы была алмазом, вделанным в соответствующую оправу.
Лабрюйер.
…Она прекрасна, сказал он, той красотой, которую годы меняют всего медленнее. Они видоизменяют ее, не уменьшая, лишь для того, чтобы заменить прелести слишком хрупкие другими, которые кажутся более важными и менее трогательными лишь потому, что чувствуешь их более устойчивыми. Тело ее обещает сохранить долго, до первой дрожи старости, чистые и гибкие линии, облагораживающие желание, и мы уверены, не зная почему, что оно сдержит обещание. Плоть разумная, как взор, постоянно молодеет от оживляющего ее духа и не смеет принять складку, сместить цветок или нарушить круглую линию, которой восхищается любовь.
Ей недостаточно было сделаться единственной и мужественной подругой, равным товарищем, самым близким и самым глубоким спутником жизни, которую она соединила со своею. Звезда, которая сделала ее совершенной и за которой она научилась следовать, захотела еще, чтобы она осталась любовницей, с которой не испытываешь усталости. Дружба без любви, как и любовь без дружбы, составляет два полусчастья, внушающие людям печаль. Они наслаждаются одной половиной, жалея о другой, и, находя лишь искалеченную радость на обеих самых прекрасных вершинах жизни, они питают убеждение, что человеческая душа не в силах будто бы быть вполне счастливой.
На вершине ее жизни бодрствует разум, самый чистый, какой лишь может озарить человеческое существо. Но она показывает лишь прелесть, а не силу этого света. Ничто не казалось мне более холодным, чем разум, прежде чем я увидел его, играющим вокруг чела молодой женщины, подобно лампаде святилища в руках смеющегося, невинного ребенка. Лампада ничего не оставляет в тени, но строгость ее лучей не переступает за внутренний круг, между тем как их улыбка украшает все, к чему они прикасаются вне круга.
Ее совесть также столь безыскусна и здорова, что не слышишь ее дыхания и она сама как бы не знает о ее существовании. Она непреклонна по отношению к деятельности, которую избрала, но она делает это с такою легкостью что кажется, будто она остановилась для отдыха или уклонилась над цветком, в то время когда на самом деле всеми силами противится несправедливой мысли или чувству. Лишь одно движение, одно наивное веселое слово, одна смеющаяся слеза скрывает тайну глубокой борьбы. Все, что она приобретает, дышит прелестью инстинкта, а то, что в ней инстинктивно, сумело сделаться невинным. Инстинкт ее по выражению Бальзака, "закалился в мысли", а мысль покрыла чувствительность светлым налетом росы. Из всех женских страстей ни одна в ней не погибла, ни одна не стала пленницей, ибо все, от самых смиренных и пустых, до самых великих и опасных, сохранились, чтобы образовать аромат, которым любит дышать любовь. Но, не будучи пленницами, они живут в каком-то очарованном саду, откуда не желают бежать, где они потеряли желание приносить вред и где самые малые и бесполезные, не умея оставаться бездеятельными, резвятся, вызывая улыбку у самых больших.