Может быть, дело в том, что автор пытается выйти на метауровень, он о делах не человеческих – Божиих. Очевидно, по авторскому замыслу каждый рассказ призван был стать благовестием. Ведь почти в каждом происходит чудо. Большое и малое, сверхъестественное и то, что легко принять за совпадение и случайность, скромное или бьющее в глаза, но неизменно совершающееся близко, совсем рядом.
Заболела женщина тяжкой болезнью, но перед операцией попросила батюшку крестить ее, отслужила в церкви молебен об исцелении – и хворь исчезла («Долг»). Надо было батюшке освящать пасеку, и страшно боялся он пчел, но пчелы («твари Божии») его не тронули («Пчелы»). Отслужил батюшка молебен перед началом сеяния хлебов, и пшеница уродилась в тот год небывалая, так что приезжали со всего района набираться опыта («Пшеница золотая»). Позвали батюшку причащать умирающего старика-охотника за шестьсот верст, но самолет сбился с курса, сел подзаправиться в одном поселке – и вскоре туда же неожиданно привезли того самого старика, чтобы доставить его в больницу. Слабеющий дедушка едва успел исповедаться и причаститься, как душа его покинула тело («Соборование»). Отслужил батюшка молебен об исцелении недужного над стариком, который с минуты на минуту должен был умереть, – старик вскоре поднялся («Лютый»). Словом, как ответил мне один московский коллега о. Ярослава на вопрос, часто ли в его священнической практике случались чудеса, – «поденная работа»!
Однако вот странность – чудеса в книге обладают непременно двумя свойствами. Во-первых, чудо неотделимо от присутствия батюшки. Это, впрочем, может иметь свои объяснения: священник – непосредственный слуга Царя Небесного, и вполне естественно, что небесные милости творятся его руками. Но во-вторых, и уже в необъяснимых, – чудеса здесь имеют обратную силу.
Исцелившаяся женщина так и не поблагодарила Бога за исцеление, и болезнь вернулась («Долг»). Восставший от смертного одра старик, в прошлом «лютый партиец», узнав, что к нему, пока он лежал в беспамятстве, приходил «поп», очень рассердился, топнул ногой, и тут же его хватил новый удар, на этот раз смертельный («Лютый»). Агрономша, не пожелавшая отслужить перед следующей посевной молебен, никогда уже не получала такого урожая, как однажды – в тот год, когда батюшка молебен по собственному почину отслужил (что помешало ему повторить свой прошлогодний опыт невзирая на агронома, остается загадкой) («Пшеница золотая»). Печник, отказавшийся делать батюшке печку, тяжело заболел («Печное дело»). Возмездие не заставляет себя ждать. Милость Божия аккуратно уравновешена Его же отмщением.
Оно понятно – свобода человека превыше всего, насильно никто с тобой чудес творить не будет, у неимущего отнимется, бесплодная смоковница обречена на гибель, и все же… Не подвергая сомнению подлинность историй о. Ярослава, обратим внимание лишь на направление его взгляда. Концентрация мстительности, льющейся с небес, кажется почти невероятной. Будто и не небеса это уже, а судьба-злодейка. И автор в суровости к своим героям словно бы стремится не отстать от карающего их Неба, не замечая, что сам это Небо и сочинил, что под его собственные представления о судах Божиих и подверстываются истории.
Еще один, последний, пример. Рассказ «Праздник». По прихоти начальства шестисотлетний юбилей села, в котором служит рассказчик, перенесли со дня Преображения (по новому стилю – 19 августа) на июль. Местное руководство просит батюшку подсобить с хорошей погодой, отслужить молебен, но он доходчиво объясняет, что «к начальству Небесному обращаться с такой глупостью никак невозможно», и… – угадали? Правильно, в день праздника с самого утра в селе идет дождь, который кончается только после все же отслуженного батюшкой молебна на начало всякого доброго дела… Учитесь, неразумные, проникайтесь, кто здесь Хозяин. Так-то оно так, но сколь же милосерднее этот Хозяин своих работников, если, по словам Писания, Его солнце светит равно для всех и Сын Его на просьбу предать огню не принявших Его отвечает Своим ученикам: «Не знаете, какого вы духа: ибо Сын Человеческий пришел не губить души человеческие, а спасать». Спасать не здоровых, но больных, которых с такой беспощадной иронией описывает о. Ярослав, – в том числе и невежественного культработника, вошедшего в церковь в шляпе и навеселе, и его «дамочку-секретаршу», пришедшую в храм, напротив, «безо всякого покрытия вытравленных кудрей», и даже бывшего «лютого партийца».
Конечно, не нам судить автора, который, видимо, по собственному горькому опыту знает, сколь несмысленны и косны бывают люди, как трудно до них достучаться, как обидно наблюдать их невежество и хамство, как справедливы слова о метании бисера перед свиньями. И все-таки почему-то этих косных, пьяных, невоспитанных, неблагодарных, глупых, этих свиней жаль. Жаль и бедных колхозников, об урожае которых второй раз батюшка не захотел молиться. Жаль и заболевшего печника. Жаль и гада «лютого».
Мертвые воскресают, расслабленные восстают, слепые прозревают, горы передвигаются, языком человеческим о. Ярослав владеет превосходно – дело за малым… Яркой по фактуре и материалу книге катастрофически не хватает тепла, не хватает любви. Честное слово, Хэрриот к своим пациентам был гораздо дружелюбнее.
И тем не менее.
Независимо от отрицательного заряда, заложенного в сборнике, сама попытка поведать языком художественной литературы о предметах для нее непривычных кажется весьма любопытной и, в общем, удавшейся. Вариант о. Ярослава довольно прост в исполнении – он показывает, что никакого особенного стиля, никакой новой образности для повествования о присутствии Бога, бытии Церкви в жизни людей не требуется. И об этом, оказывается, можно писать без пафоса и нажима, можно писать языком не ангельским – человеческим, потому что православие, православный быт здесь не особый извод реальности с легким привкусом эзотерики, а собственно сама жизнь.
А потому вопреки всему порадуемся. Порадуемся, что дверь все же растворилась, лед тронулся, и единственный пока голос раздался. Первый блин, в общем, комом, что ж, подождем, подождем еще – голосов других воинов сего немалого православного воинства, других историй, другого опыта и другого тона.
Священник Ярослав Шипов. Отказываться не вправе. Рассказы из жизни современного прихода. М.: «Лодья», 1999.
[6]
Б-о-о-н. Два «о» в сердцевине имени – два удивленных глаза. Болезненная потрясенность вершащимся в этом подлунном мире, горькая растерянность при виде не только действительно жутких, но и самых невинных происшествий, лиц и отношений – вот доминирующая эмоция героев «Менуэта». «О-о», – слегка пританцовывая, вздыхает Боон, и вереница его персонажей тихо вторит своему создателю. Странный это получается хор и загадочный танец. Впрочем, обо всем по порядку.
Из предваряющего публикацию предисловия писательницы Марины Палей, на этот раз выступившей в роли одной из переводчиц и, как кажется, даже соавтора Боона, читатель узнает, что Луи-Поль Боон (1912–1979) – бельгиец, пишущий на фламандском языке (диалект голландского), известен в России по единственному сборнику прозы, вышедшему в 1980 году. То есть практически неизвестен. Лауреат множества национальных премий, несколько раз номинировавшийся на Нобелевку, снискал на своей католической родине славу скандалиста и взрывателя нравственных устоев.
«Менуэт» (1955) явно не самая скандальная из книг Боона, хотя и здесь есть нападки на автоматизм церковных обрядов, и здесь скользят упоминания о «каком-то» Боге, в которого, «кажется, уже никто не верит». Да и отношения героев с определенного момента перестают укладываться в рамки общественной морали. Однако за последние полвека человечество слишком ощутимо продвинулось вперед и в области критики церкви, и тем более в исследовании нетрадиционных человеческих связей и отношений, так что сегодня все самые язвительные антиклерикальные выпады выделки 1950-х звучат как младенческий лепет.
Секрет притягательности «Менуэта», источник его внутреннего, какого-то заколдовывающего напряжения в другом. В редкостном для прозаического произведения внутреннем ритме – во-первых. В ошеломительном богатстве и пластике языка – во-вторых. Разумеется, судить и о том, и о другом по переводу с полной ответственностью невозможно, и потому сделаем необходимую оговорку – ритм и язык «Менуэта» в переводе Вейдеманн и Палей завораживают выверенностью и строгой красотой. Еще одно достоинство этой прозы принадлежит ее автору, кажется, уже без остатка – оно в точности описания состояний неуловимых, ощущений неописуемых и подпольных, текущих, словно вода.
«Вода хрупка и беспечна, она распадается на струи, вовсе не помышляя камень сдвинуть. Бормоча, она распадается на струи, а потом срастается снова и течет себе дальше – без памяти, без боли». Вот пример языковой гибкости и одновременно образ космоса героев «Менуэта», равнодушного к человеку, текущего мимо них без боли. Да, это скорее космос без Бога. Но протест Боона направлен не только и не столько на церковь, сколько на систему жизненных ценностей, отвердевавшую как раз в то время, когда создавался «Менуэт». Западная Европа середины 1950-х, уже успевшая немного оправиться от Второй мировой войны, уже начавшая прихорашиваться, наконец вкусила сладость стабильного, ничем не потрясаемого бытия и с понятным отвращением относилась ко всему, что могло бы разрушить этот в муках обретенный хрупкий уют, это спокойное, размеренное существование. А потому цветному предпочиталось серое. Усредненность чувств, мыслей и занятий, возвращение к довоенному полупатриархальному ритуализованному бытию, когда в воскресенье положено ездить на прогулку, а обед подается ровно в полдень и ни секундой позже, воспринимались как норма жизни и залог стабильности. День за днем, завтра – как вчера.