На всякий случай (не на случай встречи с чертями, разумеется, а на случай, если раскоп будет глубокий) я еще в гостинице поинтересовался у профессора: как там, в белых штанах — не запачкаешься?
— Да нет, — сказал он, — я и сам в белых.
Мы прошли через городской сквер, где без устали наигрывал на двухрядной гармонии, украшенной маленькими осколками зеркал, какой-то старичок в огромной кепке, и вышли за древние городские стены.
— Сюда, — позвал Муртузали, и мы оказались у подножия одной из крепостных башен. В самом углу раскопа и вправду был неширокий вход, ступени… Стены вокруг были действительно испещрены непонятными знаками. Внутри была яма, но не глубокая, поросшая каким-то нежно-зеленым мхом. На стенах — изображения луков, нацеленных вниз.
— И что же, там и есть преисподняя? — спросил я.
— Наверное. Мы не стали вскрывать, — сказал профессор. — И вообще, это не вход, а выход. Выход для душ в Судный день, когда вострубит труба ангела Исрафила, и мертвые встанут из своих гробов.
— Ну а вход? — почему-то продолжал настаивать я. — Вход-то где же?
— А вход — это могила, — сказал профессор и повел рукой. — Тут вокруг нас везде могилы, древнее кладбище.
Когда-то, когда возводились эти стены и в Дербенте еще никто не верил в Аллаха, этот странный памятник был просто узким проходом сквозь стену, защищенным массивной дверью. Возможно, этим проходом пользовались для внезапных ночных вылазок против врага. Возможно, для тайного пропуска в город гонцов или лазутчиков. Потом все изменилось. Дербент стал крупнейшим торговым городом. Главенствующей религией стал принесенный арабами ислам. Здесь кипела активнейшая религиозная жизнь. Мощное развитие получил суфизм — мистическое и аскетическое течение в исламе. Именно тогда — в X–XI веках — суфии заложили одну сторону прохода и каким-то невероятным образом переосмыслили образовавшееся в крепостной стене пространство как «Ворота Судного дня».
Как святое место памятник почитался до начала XX века: отправляясь в паломничество, сюда приходили люди и вбивали в стену гвоздь. Если стена гвоздь принимала, паломничество обещало быть удачным. Последние гвозди, уже фабричного производства, забиты на четыре метра выше первых. Магическое превращение куска крепостной стены в святое место загадочно. Но что поразительно — едва «Ворота» были раскопаны археологами, они вновь стали объектом поклонения. Теперь сюда носят «записки Богу» и деньги. «Я хочу, чтобы мой папа никогда не пил», — дословная записка. «Я хочу, чтоб Фикрет пришел меня сватать, а я вышла замуж за хорошего человека». «Я хочу окончить школу „на отлично“». Такие записки кладут в щели между камнями и в паз, где раньше находился засов.
— Я был свидетелем, когда сюда приходила молиться женщина, не мусульманка, а христианка. Она говорит: «Место святое, Бог один, почему я не могу здесь молиться?» — помню, рассказывал Муртузали.
Что же говорить о древних мистиках? Они жили в близком предчувствии Судного дня, остро переживая несовершенство мира и тонкость нитей, на которых этот мир подвешен.
Я много думал о суде, который человечество предуготавливает себе, чтоб «перед Богом» рассчитаться за все, им самим содеянное. Будет ли этот Судный день таким, как написано в Коране или в пророчестве Апокалипсиса?
Или смерть — это просто не бытие? Сознание стирается — а тело просто кладется в землю. Не знаю почему, но мысль противится этому. Может быть, это свойство сознания?
Мне близка мысль, что рай и ад мы творим сами — каждый час, каждый день. Мы сами создаем себе ад и сами выбираем жизнь в этом аду. Разве не ад создаем мы себе из своих невыполнимых желаний? Из пьянства? Оскорбляя других людей, разве не погружаемся мы в огнь гнева, заодно стараясь и их, своих собратьев, распалить на обиду и мщение? Среди людей есть святые и ангелы — но есть и бесы, получающие удовольствие от изощренного, извращенного даже зла. Это угадал еще Достоевский. Что будет с ними за смертным порогом — Тайна. Может быть, они подвергаются полной аннигиляции там, на высших уровнях Бытия. Но я далек от мысли, что ради них будут возжены адские костры и Аллах вечно будет поить их гноем и кипятком… Вы уж простите, я лучшего мнения об Аллахе.
А может быть, Суд Божий творится непрерывно? Разве минувший век не был «судным веком»? Разве Гражданская война не была подлинной «пляской Смерти?» Разве коммунистические и фашистские лагеря не превосходят Страшный суд? А атомная бомба? А то, что мы сделали с природой? С человеческой душой? И вообще все то безумие, в котором мы и жили, и живем, и, похоже, будем жить — разве это не Страшный суд? Или нужно еще что-то уже воистину непредставимое по гнусности, чтобы взревела труба Исрафила и небо свилось как свиток? Так оно, по гнусности превосходящее все представления о добре и зле, оно же происходит каждый день, а небо все не свивается и не свивается… Выходит, праведники держат его, даже не подозревая об этом…
Короче, осмотрев с Муртузали «Ворота Судного дня», мы отправились из нижней части города наверх, к цитадели, сквозь кварталы старого города, которые до сих пор еще по-арабски зовутся «магалами». Они ветхи, но в этой ветхости — какая-то несравненная достоверность. Когда-нибудь их снесут, но я всегда буду помнить этот старый Дербент, в котором побывал еще Марко Поло. Он видел тысячелетние платаны возле Джума-мечети всего лишь трехсотпятидесятилетними, но так ли уж много это меняет? Ведь когда солнце совершало половину пути по небу, трапеза оказывалась кефалью, приготовленной в белом вине, косые тени ложились, предвещая вечер, ремесленники подсыпали корму ловчим и певчим птицам, спрятанным от дурного глаза в глуби двора, детвора шумно носилась по улицам, и зачарованный разум путешественника увлекал его, точно так же, как и меня, в сгусток старого города, к его лавочкам и мастерским, погонщикам верблюдов из дальних стран, синим ставням и синим воротам, скрывающим внутреннюю жизнь дворов: развешенное белье, женские пересуды, мальчишек в шуршащих ветвях акаций.
Возле старой Армянской церкви, куда Муртузали зашел по какому-то делу, я заметил автомобильную ремонтную мастерскую, хозяин которой как раз запаивал прохудившийся радиатор. Он посмотрел на меня, держащего наизготовку фотоаппарат, а я — на него — в синей майке, на фоне красной двери мастерской. И какой-то мгновенный контакт состоялся в точке перекрестья взглядов. Понимаете, гуляя по страницам сказки «Тысячи и одной ночи», так хочется верить, что найдется дверь, которая откроется для тебя. Ни для кого больше. Несколько щелчков фотоаппарата по красным дверям вновь привлекли ко мне внимание мастера.
— Что ты снимаешь? — спросил он.
— Цвет. Настроение. Город. Тебя.
Мы познакомились. Его звали Али.
Подумав, он вдруг произнес:
— Ты знаешь, кто я такой? Я лудильщик. Хочешь посмотреть?
— Что?
— Пойдем…
И, проведя меня в глубь лавки, он открыл ту самую единственную дверь, за которой стоят… может быть, сотни… прекрасных дагестанских медных сосудов — кувшинов, казанов, кружек, чаш…
— Бери, выбирай…
Я взял себе за четыреста рублей маленький медный чайник, в котором, должно быть, заваривал себе чай какой-нибудь пастух в горах Табасарана. В этот момент мне верилось, что Судный день откладывается и наши души без всякого потустороннего вмешательства нежатся в прохладе садов Джанната — мусульманского рая…
Свою экскурсию мы с Муртузали закончили, разумеется, в цитадели Нарым-Кала, где пространство вдруг распахивается во все стороны — от Каспия до вершины Джалгана — и сонные ветры истории веют над остатками дворца Фетали-хана, космическими белыми куполами ханских бань и подземным водохранилищем, устроенным в древнем христианском храме, вырубленном в скале в форме креста. Здесь — тайна, и много тайн накопил Дербент за пятьдесят веков своего существования.
Ну, а потом случилось непоправимое. Солнце совершило половину пути по небу, трапеза оказалась той самой кефалью, приготовленной в белом вине, место, куда мы с Муртузали зашли своячком, как и я уже освоился заходить, сопровождая его в Дербенте (разумеется, он знал тут всех), оказалось уединенной в сосновой роще резиденцией, где отмечал свой день рождения директор коньячного завода. К своему стыду, я даже не помню, дербентского или кизлярского. Обстановка была скромная: терраса с видом на «голубой сапфир» и всего несколько приглашенных. Но коньяк является для меня нокаутирующим напитком. Поэтому уже после кефали я изыскал способ, чтобы вежливо покинуть собрание. Сознание выключилось. Но, как выяснилось, человек может отлично обходиться и без сознания. Об этом свидетельствуют мои снимки:
1) Жилистый загорелый рабочий, раскапывающий вход в подвал.