Правда, вскоре Мюрат утешился Неаполитанским королевством, а дворец в Касерте, без сомнения, был побольше и побогаче Королевского Замка в Варшаве. Касертой он радовался меньше, чем Бурбоны до него — всего лишь семь лет, последние семь жирных лет в 21-летнем цикле успеха сына трактирщика. Для изгнанных хозяев дворца (правящих «по воле божьей», а не по милости корсиканца) он всегда оставался сыном кабатчика, от которого несет солдатней и пропитанными потом сапожищами, немытым и бесправно валяющимся на атласах и коврах их Версаля. Но, даже если бы он принимал ванный из молока и одевался исключительно в брабантские кружева — для них он был всего лишь хамом и ничем более.
В конце концов, его, сына трактирщика с короной на голове, сцапали в 1815 году, уже после Ватерлоо, и начали против него справедливейший судебный процесс в силу такого вот декрета:
«Ст. 1 — Генерала Мюрата будет судить военная комиссия в составе, определенном военным министром.
Ст. 2 — Осужденный может воспользоваться правом на религиозное обслуживание не более, чем полчаса».
Вторая статья данного документа предвосхищает гитлеровские полевые суды.
В состав военного суда вошло восемь офицеров: Фасиел, Скальфаро, Натали, Ланцета, Камилли, де Венж, Мартеллари и Фройо — все они получили свои чины, не считая других милостей, от Мюрата. Каждый из них мог отказаться от участия в отвратительной пародии на процесс ценой потери чина и тех месяцев ареста — весьма низкая цена за спасение чести! Только никто этого не сделал.
В то время Бурбоны во всей Европе желали радикально покончить с людьми-символами наполеоновской эпохи, мстя за годы унижений. Через два месяца после «процессом» над Мюратом, в Париже завершался идентичный судебный фарс в Париже. Когда ночью с 6 на 7 декабря 1815 года Палата Пэров Франции в открытом голосовании отвечала на вопрос: «Виновен ли маршал Ней в государственных преступлениях?» — сто шестьдесят (из имеющихся ста шестидесяти одного человека) выслуживающихся перед Людовиком XVIII сановников ответило утвердительно, тем самым подписывая смертный приговор национальному герою Франции, который пару десятков лет отдавал свою кровь на полях сражений от Сьюдад Родриго до Бородино, и которого называли «храбрейшим из храбрых». И здесь многие из присутствующих были обязаны подсудимому своим значением и богатствами. Только нашелся во всем этом Содоме один праведник, человек, который ни в чем не был обязан Нею, да и к бонапартистам относился без каких-либо симпатий, но который с молоком от собственных родителей всосал уважение к собственному достоинству. Этот человек поднялся со своего места и громко сказал: «Non!». Это был молодой аристократ, герцог де Дрогли. Этим словом он желал защитить сына бондаря, которого, по крайней мере, признал равным себе.
Мюрат, сын корчмаря, подобного счастья не познал — среди его судей истинных аристократов не было, хотя в жилах некоторых текла голубая кровь. Это одно из множества доказательств того, что никто аристократом не рождается. Это еще необходимо заслужить, по крайней мере, одним словом.
Сын корчмаря сумел повести себя как урожденный монарх. Его осудили без его участия (без его присутствия перед судом), а прокурору, который пожелал допросить его в тюремной камере, он презрительно бросил: «Это не мои судьи, это мои подчиненные. Для меня было бы позором становиться перед столь жалким трибуналом. Я — Иоахим, король Обеих Сицилий. Прочь». И в этот момент он стал королем по-настоящему, эти слова в отношении истории были его тронной речью, а провозглашенный приговор стал священным коронационным актом. Судьба любит смеяться — это не Наполеон своим жестом, но Бурбоны своей подлостью короновали Мюратом перед Богом и законом.
Последние мгновения двух знаменитых наполеоновских маршалов, расстрелянных в течение двух месяцев в Пиццо и в Париже, были настолько идентичными, что, читая исторические документы, у вас появляются очередные размышления над таинственными совпадениями судеб и событий, разделенных временем и пространством. Не только обстоятельства были похожими — в этом как раз ничего удивительного не было — но те же поступки и даже те же самые слова! Они как будто бы сговорились, или же, словно расстрелянный ранее Мюрат подсказывал Нею, что тому следует делать и говорить. Оба не позволили завязать себе глаза. Иоахим подходящему с повязкой офицеру сказал: «Слишком часто я глядел смерти в глаза, чтобы теперь ее бояться!», а Мишель Ней: «Разве вы не знаете, что солдат смерти не боится?». Иоахим сам командовал расстрельным взводом. Он выставил солдат и сказал: «Пощадите лицо, цельтесь в сердце!». Это произошло 13 ноября 1815 года. Ней, которого расстреливали 7 декабря 1815 года, крикнул солдатам: «Товарищи, прямо в сердце!».
Когда уже в силу своих легитимных привилегий совершения мерзостей и преступлений Бурбоны стерли Мюрата из жизни, они возжелали стереть его еще и из истории и легенды. Безумцы. Целыми годами они яростно мстили, а он все время являлся — еще более великий, вставал из могилы и светил им в глаза романтической славой храбреца. Они желали его уничтожить, но как же можно убить труп — убить можно только раз.
Когда в 1839 году в громадном тронном зале дворца на архитраве размещали сорок четыре медальона с изображениями королей Неаполя, начиная от Руджеро Нормана до Фердинанда II — Мюрата пропустили, чтобы еще раз насладиться местью коронованых особ. Мало того. Еще ранее Бурбоны приказали зарисовать в зале Александра Великого две наполеоновские фрески: «Капитуляцию Капри» Шмидта и «Битву под Илавой» Шухрланда. Только фрески не пожелали замалевываться — тут короли проиграли.
Неаполитанские Бурбоны. Кто сегодня помнит о них? Зато Мюрат — это легенда: великолепная, героическая, вечно сияющая. Он стал повелителем моего касертанского ампирного острова, который лишь утвердил меня во мнении, что «хорошо смеется тот, кто смеется последним». Даже если смех этот должен был раздаться через много, много лет. Все это лишь проблема времени и умения дождаться. Люди в течение этого времени будут умирать, но народы — нет. Немного терпения — трава со временем превращается в молоко.
«Люди слишком редко могут быть абсолютно злыми или абсолютно добрыми».
Николо Макиавелли «Размышления»
«Прежде, чем нам удастся узнать человека, мы знаем только его слова. Хочешь не хочешь, но мы должны принимать их за добрую монету, ожидая, пока они будут проверены поступками».
Мадам де Севинь в письме графу де Криньян, 1670 г.
Рядом с Касертой, над рекой Волтурно располагается Капуя. Я прожил там шесть недель и узнал ее всю, от пустых ренессансных крепостных рвов, где сейчас мальчишки играют в мяч, и до вершин старинных колоколен. Капуя мертва, но не так, как Чивита ди Баньореджио, а так, как и многие те удивительные городки Юга, застывших, сонных, задумавшихся над замечательным прошлым, которое минуло и не возвращается. Время вымело говор жизни из этих улочек и небольших площадей, замедлило ритм и набросило паутину летаргии, в которой иногда еще можно услышать неаполитанскую песенку. Хотя это всего лишь параллель Неаполя, но мы находимся на Юге, и насколько же он чужд Северу с его промышленным рокотом, ревом машин и толпами рабочих, спешащих на свои заводы. В ленивых южных местечках, как нигде иначе, видно деление на бедных, непонятно что делающих в течение всего солнечного дня, и на богатых, носящих костюмы и белые сорочки — на плебс, поющий песни, и на патрициат, приглашающий Бетховена, хотя его не понимает и не чувствует.
Симфонический концерт в храме Святого Элигия, травертинный фасад которого принадлежит к числу наиболее любопытных фронтонов итальянского Сеттеченто (XVIII век). Приехавший из Неаполя знаменитый оркестр «Алессандро Скарлатти» под управлением Праделлы устроился на хорах и вокруг алтаря. В нефе же развалились все «onerevoli» этого города со своими матронами, любовницами, отпрысками и соседями, все достойные получить прелестно напечатанные приглашения, украшенные гербом города и подписью синдика. Бедняки остались снаружи со своими песенками.
Капуя. Храм Святого Элигия
Капуя. Развалины античного амфитеатра
Первые движения рук дирижера и первые же звуки заставляют метаться огни свечей. Или это только ветер, проникший со стороны входа? Желтые рефлексы скользят по неподвижным лицам, вызывая иллюзию движения губ и век. Вагнер — «Идиллия Зигфрида»; затем «Ноктюрн» Мартуччи, более соответствующий, ведь на дворе уже ночь, а здесь — полумрак, с которым беспомощно сражаются свечи. И наконец, «Четвертая симфония» Бетховена бьет в стены, в колонны, своды, статуи и мозаичные полы, как бы желая их взорвать, разрушить, покрыть трещинами. Пламя свечей сходит с ума, следуя движениям руки дирижера. «четвертая». Не столь знаменитая, как «Героическая» или «Пасторальная», но столь же прекрасная. А в этом мрачном нефе, обрисованном мерцающими огоньками — чудесная, околдовывающая, словно сказка, которую рассказывают ночью, после того, как погасили лампу.