меня такие мысли: а не махнуть ли на все это? Что мне — больше всех надо, что ли! В мои годы люди уезжали в разные места, устраивались как-никак и жили, — встретишь и не узнаешь другого. И чего я могу добиться, пропадая в Рибшеве? Чем был, тем и остался… Я говорю это к тому, что очень тяжело мне, горько было…
Однако пошел я к этому инженеру. И вот, как сейчас это было, рассказал ему все откровенно, какое наше положение. Человек он оказался мягкого характера, — насел я на него и не отступал, пока не добился-таки своего. Инженер написал новый акт, и мы получили деньги за все, даже за доставку машины.
За те деньги была куплена новая волноческа, и работала она хорошо.
* * *
У нас уже было свыше трехсот членов. Капитал вырос до трех тысяч. В президиуме кресткома — люди не из одного Рибшева, из нескольких деревень.
Теперь мы уже заводим веялки, зерноочистки, пружинные бороны, племенной скот. Мы уже оправдываем свое название. Мы — помощь бедняку. Мы приучаем к коллективу самых закоренелых дедов. А тут как раз начинается наступление на кулацкую верхушку. И был здесь неподалеку один гражданин, владелец паровой мельницы. Начинает он метуситься.
И вот мы предлагаем ему 1200 рублей за мельницу. Делать нечего, согласился. Триста рублей задатку. Мельницу перевезли, поставили (тут она и до сих пор стоит), двигатель работает на освещение центральной усадьбы. Ладно. Мельница есть, а специалиста опять-таки нет. Пришлось взять этого же гражданина специалистом. Правда, нам было предупреждение: не держите у себя кулака. Но мы его держим, покамест не будет своего человека, чтоб умел обращаться с двигателем. Приходится держать.
Подходит срок платить остальную сумму за Мельницу. Подумаю, подумаю — жалко платить. Лежу как-то ночью, думаю, и является мне одна простая мысль: а что, если мы не заплатим за мельницу, все равно на наши кровные она строилась. Так и сделали.
А нам еще раз конкретно предлагают не держать у себя кулака. Ну, мы его потом уже не держали.
Общественная запашка расширялась. В день трехлетия кресткома в протоколе общего собрания мы записали: «Через общественную запашку — к коллективизации». Всю зиму 1929 года гудели о колхозе.
В январе 1930 года, а именно 22 января, в день годовщины смерти Ильича, состоялось собрание, на котором была проведена первая запись в колхоз.
Колхоз назвали — «Память Ленина».
Первые вступили кресткомовскне люди, актив, но большинство без семей.
Одни привели скот, а многие боялись. Наша кресткомовская изба запиралась замком, и почти каждое утро мы находили в замочной скважине записочки, кому из нас и когда быть убитым, кто будет сожжен и т. д.
Это касалось всех моих товарищей по работе в Рибшеве — Сухарева, Смекальцева, Анищенкова. Со Смекальцевым — мы одиодеревенцы, вместе росли, вместе пастушествовали. Когда он был в Красной Армии — переписывались. Потом он был одно время председателем райкресткома. Смекальцев помнит, что народ у нас был запуган как нигде. Кулачество имело связь с остатками банд. Как в начале революции крестьянство боялось пахать землю Тарнавского, так теперь боялось идти в колхоз и пользоваться кулацким имуществом. Беднота боялась вселяться в дома раскулаченных. Смекальцев показал пример в своей деревне, за ним осмелели и другие.
* * *
В числе вступивших в колхоз был и такой народ, что думали, если колхоз, так подавай мне все готовое. Был, например, один такой Шепелев. От бедности, от беспросветья он обовшивел, зарос диким волосом.
Пришел он в колхоз, получил хлеба, поселился в кулацкой избе и лег на печку. Чуть что — ревет:
— Давай! А то выпишусь из колхоза.
Сколько пошло трудов, чтобы превратить таких Шепелевых в более сознательных граждан, сколько нервов пошло на это!
Хозяйничали первый год с грехом пополам. Часть плугов осталась под снегом. Но все же мы закрепились, были еще — колхоз и крестком — под одной крышей. Это нам давало настоящую связь с массой. Но в конце концов вышел такой оборот: предложено колхозу отъединиться от кресткома. Но без решения массы — нельзя.
Раз собираем собрание. Не согласны деды-единоличники уступить колхозу свои кресткомовские средства.
Другой раз собираем собрание — не согласны. А тут их классовый враг поджучивает: не уступайте ни в какую, пропьют колхозники ваше добро.
Третий раз собираем. Подались деды. Решили не дробить того, что достигнуто было всем обществом. И вступили в колхоз вместе со своими паями. И здесь мы имели большой прилив. Не такой прилив, который был до письма тов. Сталина, а настоящий и несомненный прилив.
* * *
Второй год существования колхоза. Непорядков еще бесконечное количество.
Поедет другой куда-нибудь на телеге, а вернется на одном передке, коня загоняет до белого мыла. Было и воровство.
В прошлом году случилось, что один колхозник повез хлеб на пункт, присмотрел там курочку, что ходила под возами, поймал, голову на бок — ив возок. Но когда дело раскрылось, сам не рад был. Общественный суд, порицание: как ты смел у трудящегося курицу украсть!..
Привели в чувство.
А раньше и суд такой организовать почти невозможно было — другое отношение.
* * *
Дальше — больше раздували кадило. Оборудовали сыроваренный завод, молочная ферма у нас. Растем. Растем, хотя большие трудности, и дело новое, и меняется вся человеческая жизнь. Люди растут, не только дети, но и взрослые растут.
Тот самый Шепелев — теперь передовой колхозник. Он сам и его дети носят хорошие пиджаки, и эти пиджаки они получили в виде премии, как ударники.
Старший сын Шепелева, находясь в рядах Красной Армии, писал ему такие письма, что слезы наворачиваются. «Держись, батя, за социализм», — вот что он писал своему старику.
А дочь Шепелева, девушка, помещалась, как ударница, на страницах областной печати.
Все это прошло на моих глазах и при мне.
О себе скажу одно. Я стал человеком, которого, не хвалясь сказать, знают и уважают не в одном Рибшеве. Я развернул свою карьеру, не выезжая из деревни, где родился, где назначалась мне, по обычаю, безвестная и темная жизнь. И если я как-никак справляюсь с огромным хозяйством в полтысячи дворов (говорят, не плохо справляюсь), то что мне было делать в одном своем дворе, да и какой там двор! Этого я теперь не умею и представить.
Вода прибывала всю осень, занимая огромную, перерезанную вдоль речушкой, луговину в высоких, крутых берегах.