Повествовать о них доверено рассказчику с такой же невыразительной, пережевывающей все одно и то же интонацией. И хотя рассказчики разных историй меняются, их речевая манера остается неизменной: мысль, словно заблудившись, кружится на одном месте, и без того неторопливая речь замедлена оговорками, словами-паразитами, дурной бесконечностью уточнений: «вот», «собственно», «надо сказать», «в смысле», «главное же», «короче» – но о короче нечего и мечтать. Потоки отступлений, ряды риторических вопросов, плотный штакетник скобок: «А теперь у него еще больше этих самых возможностей, поскольку он в основном не дома, а где-то (на работе). Но бывает, что и зайдет к кому-нибудь (как без этого?) или с кем-то повстречается из старых приятелей (глоток вольного воздуха). Ему нужно. Чтобы без запаха лекарств. Без щемящей жалости. Без вины – что ты здоров (относительно), а кто-то (человек) болен» («Втроем»).
Вы еще не уснули? Уже раздражены? Подождите, сейчас шарахнет. То есть не шарахнет, конечно, а слегка коснется плеча, слабо окликнет. Оглянетесь, а там никого.
Останется только удивляться точности названия книги, данного по заглавию одного из рассказов. Зыбкость, мираж, морок, переменчивая, мутная, седая фата-моргана клубится по всем углам и закоулкам этих историй.
Критика не раз сравнивала Шкловского с Чеховым, реагируя на унылость изображаемой обоими жизни и отсутствие прямых оценок, но, пожалуй, тем сходство и исчерпывается. Антон Павлович прописывает все с четкостью графика, у Шкловского царит поэзия карандашного наброска, причем карандаш его плохо заточен и все время ломается, предложения обрываются на полуслове, сюжетные линии упираются в никуда: чем все кончится, чаще всего остается непонятно. К тому же истории Чехова – о неподвижности и безысходности человеческого существования, из закупоренного мира чеховских героев исхода нет и быть не может: круг снова замкнется, лакей будет смешить публику все той же шуткой, а стареющая Котик так и будет наяривать на рояле прежние пьески. Мир Шкловского, напротив, полон тайного движения, отследить, обозначить едва уловимые метаморфозы, трещинами ползущие по реальности, – одна из основных его целей.
Здесь что-то постоянно происходит, меняются пропорции, смещаются планы, рушатся и завязываются новые отношения между героями, иногда незаметно даже для них самих. Вот поселилась в комнате двух братьев невеста старшего (а младший на это время был, разумеется, из комнаты изгнан), а затем с женихом рассталась, но даже после ее отъезда младший брат так и живет в закутке за шкафом и вернуться к родимым пенатам отчего-то не может: «что-то необратимо изменилось в их с братом бывшей комнате» («Фата-моргана»). Вот муж и жена подбирают бездомных или потерявшихся собак и кошек, несчастных, больных, – плохо ли? Справляться с этой хвостатой командой тяжеловато, зато питомцы примиряют супругов в ссорах, умиляют и смягчают сердце. Но со временем муж, руководитель банка, все реже бывает дома, все чаще ссорится с женой. В конце концов один из псов загрызает его, защищая любимую хозяйку от предательства и несправедливых упреков. «Невозможный такой, противный здравому смыслу, а также всему доброму и вечному финал», – удивляется рассказчик неожиданной развязке («Питомник»). Такой ли уж это «невозможный финал»? Ведь внутренний разрыв супругов состоялся давно, и теперь он доводится до логического завершения.
Центробежное движение, незаметное взаимное отчуждение – один из самых постоянных сценариев, по которому развиваются отношения героев Шкловского. Пробиться друг к другу мучительно трудно, да и стоит ли? – только больней будет расставаться. Герой рассказа «Воспитание по доктору Шпеерту» всю жизнь отстраняется от сына, избегает проявлений любви, как выясняется в конце рассказа – для того, чтобы его неизбежный уход и разлука не стали для сына мучительными. «Боже, о чем он говорил?» – восклицает рассказчик. Литератор Р. из рассказа «Соседи» ни за что не хочет зайти к тяжело заболевшему литератору Н., оковывая себя цепью вполне логичных рассуждений о том, как формально пройдет их встреча, а потом еще и станет для Р. материалом для очередного рассказа, что, конечно же, аморально. Подмена происходит незаметно, и простейший, человеческий шаг – посещение больного – так и не совершается.
Хаос шевелится совсем рядом, иногда напоминая о себе глухим рокотом, иногда поднимаясь на поверхность и разрушая последние связи меж людьми, поглощая героев с головой. Грань между спокойной рассудительностью и самообманом, вменяемостью и безумием едва приметна, «неподражательная странность» легко просачивается сквозь самую невинную ситуацию и разговор. Героиня рассказа «На посту», женщина в темном платочке и пальто, несет нелегкую службу – в точности по Антону Павловичу Чехову, упомянутому в тексте: «звонит в колокольчик, напоминая о чужой беде». Причем делает это своеобразным способом – в дорогом магазине обращается к состоятельному покупателю с одной и той же просьбой: «Вы мне не подарите пакет молока…» Ошарашенный покупатель обычно сбегает, но долг исполнен, о чужой бедности человек извещен, и с чувством собственного достоинства женщина отправляется в другой магазин. «Кто-то же должен…»
В книге Шкловского нет ни нравоучений, ни путеводительных символов, намекающих на то, что бы все это значило. Недаром и концовки его рассказов – это, как правило, вздох, всхлип, покачивание головой, восклицание или прямой вопрос, который только смазывает едва начавший проклевываться смысл. Шкловский как будто и сам открыто признает: его задача – задать вопрос и оставить читателя наедине с вопросительным знаком, этим иероглифом тайны. Оттого-то писателю не до внешних деталей, не до блеска глаз, покроя пальто или злободневных примет современности – он работает в ином пространстве – пространстве человеческого сознания, подсознания, шорохов и звуков, раздающихся в областях заочных, существующих отдельно и независимо от того, какое на дворе тысячелетие. Эхо этих таинственных шумов и созвучий отдается и в мистических совпадениях, встречах – и тут уж писатель скорее окликает Достоевского, хотя мистика у Шкловского лишена такой околдовывающей внутренней красоты и рядится в самые невыразительные одежды, прячется в самые обыденные мотивировки.
В книге недаром так много больных, одиноких, пожилых – они ближе к смерти, к тому заветному порогу, за который автор заглядывает с предельным напряжением и интересом, вновь и вновь убеждаясь в том, что смерти не существует, умершие остаются с нами. Рассказ «Цепь» в деталях описывает, что изменилось в дружеской компании после внезапной смерти всеобщего любимца, безотказного Льва. Друзьям его мучительно не хватает, и они не очень-то понимают, как быть с его милой и по-прежнему привлекательной вдовой. Последняя фраза рассказа – «К тому же и Лев вот-вот должен был объявиться, где-то он задерживался…» – внезапно смешивает все карты.
Неожиданность такого финала отчасти разъясняет рассказ «Вместе»: у героя по имени Б., душевно привязанного к своим многочисленным родственникам, один за другим умирают отец, сестра, тетка, какие-то более дальние родные, наконец, бывшая жена. Как вдруг, в одном из разговоров за кружкой пива, Б. признается приятелю, что все его покойники живут у него дома, берут телефонную трубку, отвечают, но никогда не подзывают к телефону его самого. Приятель вспоминает, что и в самом деле Б. никогда не бывает дома, хотя трубку действительно кто-то все время снимает и сообщает, что Б. только что вышел, вернется через два часа…
Чертовщина? Да нет, у Шкловского самое обычное дело, материализация представлений о бессмертии человеческой души, о том, что связи, существующие между людьми при жизни, не исчезают и после их ухода. Здесь действует та же логика, что и в «Питомнике», где собаки, по сути, просто расставили точки над «i», тайное сделали явным, «узаконив» внутреннюю разлуку супругов внешней. Какова доля мистики в этих историях – решать читателю, потому что даже самым странным вещам даются вполне прозаические мотивировки: в конце концов, Б. мог переутомиться и начать нести приятелю чушь, ведь ничто не указывало на то, что люди, поднимающие у него в квартире телефонную трубку, – посланцы с того света. Даже когда Б. внезапно и словно навсегда исчезает и по телефону звучат только длинные гудки, рассказчик не слишком удивляется: «Нет человека, и нет. Может, в командировке, может, переехал, не исключено, что и вообще куда-нибудь совсем далеко, за океан, например, бывали случаи». Разгадки мы, разумеется, так никогда не узнаем, ее поглотит вездесущая фата-моргана.
Фата-морганическая стихия ненамного отступает, пожалуй, лишь в последней вещи книги – повести «Лапландия. (История одной болезни)». В центре повести не вяловатый герой со стертым именем и лицом, но яркая экстравагантная женщина, сокрушительница условностей, нарушительница порядка, независимая, доверчивая, очаровательная Леда – с подробно прописанной внешностью и характером. Однажды Леда узнает, что смертельно больна, и меняется на глазах, все чаще оборачивается в прошлое, «примеривает небытие», заглядывает в светящиеся окна чужих домов («маячки в бездне мироздания»), которые для нее – образ непоколебимости земного мира. В конце концов Леда уезжает лечиться в Америку (или умирает – но не все ли одно?), однако для любящего ее героя она по-прежнему рядом, герой продолжает вести с ней виртуальные разговоры, потому что смерти как не было, так и нет.