Но здесь, на высоте, я слышу кровь свою.
В мире перевернутых ценностей «небо» может оказаться и под ногами. Надо только сломать гудрон, которым скована трава, первоначальная, как истина. Искушенные филологи могут усмотреть здесь очередную ироническую перекличку, ну, кажем, с Уитменом. Я склонен видеть другое. До сих пор мы вместе с Бережковым осознавали «рай» - несбыточный, обманный, лживый. Теперь перед нечто осязаемое, непреложное, данное «в ощущениях». И это - «ад».
Я - окраина Каина.
Сорняки мои предлагаемы,
Из цветков их попробуй отвар.
У хибар моих трубы отваливаются,
Но корнями взломано зло мое -
В трещинах тротуар…
Между рельсов - трава
Из провалов булыжных
Да пыль в растопыренных лопухах
Шевелится, жива…
Пыль, провалы, зло мое… Выхарканные у пивной окурки, рыбьи головы. Воняющие луком черные ходы. Пустыри, свалки, помойки. Ржавые гвозди, торчащие из заборов, цепляющие за пальто. Жизнь «от тоски до драки».
Казалось бы, что ему в этих дворах, где параличные деревья изгажены птичьим пометом, и о появившемся на танцах «партнере» могут осведомиться между прочим: «Он еще жив?»
Разумеется, старую Москву, Москву саврасовских грачей и поленовских двориков, можно изобразить и не в виде Каиновой пустоши - Бережков это дает нам понять. Он, выросший в переулках Остоженки, может невзначай обронить о своей «малой родине» и другое слова:
Тихие дворики в центре Москвы…
Но речь- то не об этом: не о Москве патриархальной, с ее домиками и двориками. Речь о том, что такое «ад». Так что домики здесь… нечто среднее между недоломанным и несломленным:
Их зовут в переулке несломанные…
Мои песни как эти дома -
без удобств.
Их можно увидеть - но жить в них!…
Короче говоря, реальное житье - это «домик карточный на песке» (мало того, что карточный, так еще и на песке - хороший пример стилевого гротеска; возможно, что это и есть постмодернизм). Все, таким образом, оказывается связано: «черт, гуляющий в башке», и «ад, шуршащий под ногами».
Узел, в который все это связывается, в романтическом ключе можно было бы назвать бескомпромиссностью, а в ключе сентиментальном - безжалостностью. «Жалких слов» здесь терпеть не станут. Как говорится, или грудь в крестах, или голова в кустах. В смысле: «Я такого натворю - дайте время! Мои песни мир взорвут, словно порох». Середины нет: или «Ищите Аполлона!» (явный перехват у Анчарова: «Ищите Аэлиту!), или: «Нам жизнь уже не светит» (не нашли?).
Пока Ад и Рай можно было растащить по эпохам, угадывалась некая историческая концепция. Приблизительно такая: советское время - безвременье, а послесоветское будет наше.
Но выяснилось, что безвременье - это то, что есть всегда, некое неотменимое состояние человечества. Играют дети, невинные создания, так у них уже - жесточайшие «законы оравы». Сопливого очкарика если не отметелят, то в лучшем случае оттолкнут… Ничего: через двадцать лет очкарик придумает бомбу, да такую, что мир присядет от страха вместе со своими воинственными мамаями. Так что око за око (сказал бы очкарик).
Но если такой беспросвет всегда , - какой тогда смысл делить времена на плохие и хорошие? Зачем угадывать момент для атаки? Можно рассуждать и так. А можно иначе: момент упустили. «В розлив портвейн стаканами брали» - надеялись на что-то, ждали чего-то… Оказалось: «проворонили года».
Тогда и надо было жить!
Кто знал, что дальше будет хуже,
И нам затянет горло туже
Времен связующая нить…
Какой острый ход стиха! И многозначный: привет от Гамлета, принца Датского. Однако нить на то и нить, чтобы связывать, в том числе и буйные страсти в неуправляемых головах. И эта печальная закономерность на все века. Хотя нити могут быть из весьма разного материала. Применительно к эпохе, когда стоимость плаща-болоньи можно было измерить «березовыми» чеками, это выглядит так:
Видать, страна меня не любит,
«Березка» мой не примет чек.
Так и не выбился я в люди -
Простой советский человек…
«Страна не любит». А ты ее любил? Эпоху - любил? Или между химерой «советского человека» и вонью «Каиновой окраины» ничего и не было?
Полюбить судьбу - не удалось. Победоносная атака не состоялась.
«Мы с тобою неудачники, мой друг».
А песни? Песни - состоялись?
Да, песни - это реальность. Реальность про нереальность.
«Это песни о жизни кривой, лживой, в обход - но жизни».
Однако пятью строками ниже:
Нам жизнь уже не светит,
Я песенки пою.
Из этой западни - два выхода. Первый - наивный. Вот бы сызнова все попробовать! Как у Шукшина - жулик, расчувствовавшись, просит у воображаемого Бога билетик на второй сеанс. У Бережкова воображаемый бог, расчувствовавшись, понимает, что зря потратил на людей столько сил, а «по-новой не начать». Вариант трогательный.
Другой вариант - отнюдь не трогательный, наивностью не подкупает. Тут предполагается совсем другое состояние: не простодушие раба божьего, а искушенность змея. Горек плод с древа познания. Далеко лететь - высоко падать. Обращение к богу приобретает следующий вид:
Бог, на улице - май,
Крылья мне дай,
Я на землю улетаю -
До свиданья, Рай!
Напомню, что Рай - это обман: небесный мираж, коммунистическая химера, мышиный бред, ссылки, психушки и прочие «сов.изыски». «Провороненное время».
Земля - это Россия. Единственная. Православная. Конопатая. С ножичками и штычками.
Это - Ад.
Между Адом и Раем - ничего. Крутятся какие-то ничтожества. «Ни те, ни се…»
В таких кулисах нужен соответствующий лирический герой. На смену призраку, который во время оно вдоволь побродил по Европе, у Бережкова выпущен другой призрак: слепой музыкант. Но не затем он выпущен на сцену, чтобы наследовать Гомеру или Короленке, а чтобы заявить:
Я ничего, ничего не вижу,
Да я и видеть не хочу.
Ответ, достойный стоика. Нет реальности! Нигиль.
Поэзия от зоркой слепоты, как известно, выигрывает.
Прорастет сквозь базар и гам
неживая земля травой,
Улыбнется Россия нам,
крупноблочной кивнет главой…
…Это вьюн, завивая ус,
ищет по небу брод.
Но, задев на пороге куст, -
бьется в открытый вход…
Простак сказал бы: ломится в открытую дверь. Но поэзия работает на других уровнях: ей нюансы важнее прямых смыслов. Парадная дверь открыта, но то ж парадная! Тогда нам - по небу, а если не получается, то - через дворницкую, черным ходом, провонявшим, заросшим.
Кстати, что это за куст там вырос?
Да сказано же: терновый .
Каждый пришедший в мир -
- значит, попавший на пир -
Из своего кармана
платит на этом пиру:
Платит за шпаги свои
шпагоглотатель-факир;
Платит за бури моряк,
платит игрок за игру.
Виктор Луферов
Самые ранние песни Виктора Луферова, включенные им в итоговый сборник, мечены 1967 годом. Пишет он - с 1964-го. Люди, пережившие тогда «смену эпох», помнят, как это было. Власть, сменившаяся на самой верхушке, не решилась круто переложить рули: поворот происходил постепенно; либеральная инерция все еще действовала: четыре года вольность выкуривалась из кругов пищущей и поющей братии; то, что шло на смену вольности, было не вполне ясно - это предстояло нащупать, испытать на себе, собой…
Раньше и резче всех был развернут кинематограф (он всегда оказывался впереди): легли на полку фильмы «шестидесятников» (Алов и Наумов, Аскольдов, Муратова, Тарковский); в центре оказался Толстой, осмысленный Бондарчуком. Отступили молодые бунтари и в литературе, начался реванш «деревенщиков». Исчезли «стальные птицы» аксеновского покроя - тихо, почвенно пошла в рост трава…
Кажется, единственное поле, которое прополоть и почистить не дошли руки, - поле бардовской песни. Тут, напротив, разрозненные эстрады стали сочленяться в нечто единое: в Фестиваль. Страна подхватила; хором, скопом.
То, что кончилось, впоследствии было осознано как эпоха «патриархов». То, что началось, - как «атака жанра». Патриархи пели каждый наособицу: Окуджава «не замечал» Визбора, Анчаров «не слышал» Высоцкого. Резонансная среда, которую они создали наощупь, «не зная» и «не слыша» друг друга, стала заполняться молодыми их последователями, слушавшими друг друга очень внимательно. Для них был готов «жанр». Поле, чтобы сеять и жать. Небо, чтобы летать. Эстрада, чтобы петь. Сцена, чтобы играть.