ее дореволюционному состоянию: слишком кардинальными были перемены, и уже в 1830 году «маятник» истории двинулся «влево» – в Париже вспыхнул бунт, который как бы «уравновесил» реставрацию и революцию. И в свете этого сам начавшийся в 1814 году период реставрации во Франции предстает, в сущности, как
восстановление связи времен, преодоление того тотального «отрицания» предшествующего исторического бытия (и сознания) страны, которое началось в 1789 году.
Совсем по-иному шло дело в России. Нечто подобное реставрации началось у нас только в 1991 году – то есть не через четверть, а через три четверти века (по сути дела – жизнь трех поколений) после 1917 года. «Реставраторы», конечно, всячески старались показать, что возвращают страну в дореволюционное состояние: восстановили прежний герб, флаг и т. д., выискивали среди потомков династии Романовых подходящего «претендента», стояли со свечками в руках в Успенском соборе (где последняя литургия состоялась на Пасху 1918 года) и т. п. Но все это представляло собой бессодержательные «жесты», и разрыв с дореволюционной Россией был слишком велик (в частности, людей, которые вступили в сознательную жизнь до 1917 года, уже почти не имелось).
То, что революции с необходимостью завершаются реставрациями, определяется уже хотя бы неизбежным «разочарованием»: любая революция осуществляется с целью создания принципиально более совершенного общества взамен наличного, пороки и злодеяния которого крайне преувеличиваются революционной пропагандой. Но, как уже неоднократно отмечалось, «прогрессистское» мировоззрение заведомо несостоятельно: любое ценное «приобретение» оборачивается равноценной «потерей», и рождается настоятельное стремление «вернуться» в прошлое (которое теперь, напротив, «идеализируется»), что опять-таки немыслимо (в особенности если дело идет о «возвращении» на три четверти столетия назад…).
Мне лично знакомо немалое количество русских людей, которые мечтали о «реставрации» еще в 1960-х годах, но осуществилась она только тридцать лет спустя, когда, можно сказать, было уже слишком поздно… Естественно встает вопрос: почему в той же Франции «отрицание» революции произошло всего через четверть века, а у нас для этого потребовалось в три раза больше времени?
Ответ на этот вопрос, как говорится, нелегкий и способен вызвать резкие возражения и даже возмущение. Относительно быстрая реставрация во Франции определялась, конечно же, ее военным поражением в 1812–1814 годах, и если бы в 1941–1945-м мы не победили, а потерпели поражение, у нас произошло бы то же самое… Наша великая Победа как бы целиком и полностью «оправдала» Революцию.
Хрущев на XX съезде заявил: «Главная роль и главная заслуга в победоносном завершении войны принадлежит Коммунистической партии», хотя в том же докладе сказал и совсем другое (разумеется, с крайним недовольством): «…события настоятельно требовали принятия партией решений по вопросам обороны страны в условиях Отечественной войны, но за все годы Великой Отечественной войны фактически не было проведено ни одного пленума ЦК» [1141] (!); напомню также, что в 1942 году был ликвидирован институт военных комиссаров – партийных руководителей армии.
В части этого сочинения, посвященной войне, было показано, что главными полководцами Отечественной войны стали люди, начавшие свой воинский путь в 1914–1915 годах; и вообще к 1941 году в стране еще имелись 35 миллионов людей, которые к 1917 году были старше 20 лет и многие из которых еще так или иначе сохраняли связь с прошлым. В годы войны и некоторое время после Победы предпринимались те или иные усилия для преодоления разрыва с многовековой историей страны, но образование – в результате Победы – «соцлагеря», которое «востребовало» интернационализм, а не обращение к самосознанию России, а также новый «левый» поворот «маятника» в хрущевскую пору как бы окончательно закрепили этот разрыв.
Страна жила так, как будто она в самом деле была «родом из Октября», а ее молодежь – как «дети XX съезда». И это вело – и привело – к самому тяжкому итогу. Постепенно нарастало «разочарование» в том, чем жили и во что верили; оно было неизбежным, ибо «совершенное общество», которое вроде бы должно было создаться после Революции, – утопия. В последние годы множество авторов утверждало, что будто бы одна только Россия соблазнилась утопией; однако те всеобщие «Свобода, Равенство и Братство», во имя которых разразилась Французская революция, были не менее утопичной целью, и всего через 25 лет Франция возжелала вернуться назад…
Но благодаря этому (конечно, относительному) «возврату» восстановилась связь времен, и Франция продолжила «нормальное» историческое бытие (пусть и не без ряда дальнейших потрясений). Между тем наша страна, поскольку она до 1990-х годов жила как бы только тем, что породила Революция, оказалась в гораздо более прискорбном положении. Закономерное «разочарование» в плодах Революции для большинства людей означало «разочарование» в самом своем Отечестве, ибо не только молодые, но и старшие поколения не были кровно связаны с тысячелетним историческим бытием и самосознанием своей страны, – бытием и самосознанием, которые по своей общечеловеческой ценности не уступают истории и культуре любой другой страны. В результате масса людей поверила крикливым «идеологам», утверждавшим, что Россия-де не принадлежит к странам «нормальным», «цивилизованным», «культурным» и т. п., и началась волна поистине патологического низкопоклонства перед иными странами, у которых мы, мол, должны, так сказать, с нуля учиться и жить, и мыслить.
Дело вовсе не в том, что предлагается нечто «унизительное»; дело в том, что действительно жить и мыслить можно только на основе, на почве собственной истории и культуры. Любое «заимствование» осуществимо лишь при условии, что оно врастает в наше бытие и сознание и тем самым, между прочим, неизбежно обретает существенно иной смысл и значение, нежели имело там, откуда мы его взяли.
То, что происходит сейчас, назревало уже давно, хотя и подспудно. Почти сорок лет назад меня прямо-таки поразил и, естественно, навсегда запал в память один внешне вроде бы незначительный разговор, который на самом деле был своего рода «откровением». В 1961 году я начал добиваться издания книги о Достоевском, принадлежащей одному из очень немногих «уцелевших» корифеев отечественной мысли – М. М. Бахтину. Одним из многочисленных «ходов» в этой операции была попытка найти поддержку у весьма влиятельного «идеологического деятеля», настроенного к тому же весьма патриотически. Я сказал ему, что, поскольку Достоевский известен во всем мире, великолепная бахтинская книга о нем обязательно привлечет внимание и, без сомнения, повысит мировой авторитет нашей современной культуры. Ответ, повторю, поразил меня: «На Западе, – возразил мне этот вроде бы патриотический деятель, – давно написали о Достоевском гораздо глубже, чем ваш Бахтин».
Мой собеседник был советским патриотом и готов был бороться со всем буржуазным, но в то же время он полагал, что западная культура мысли как таковая заведомо превосходит русскую. Главной причиной этого фактического низкопоклонства перед Западом была оторванность от русской мысли в