Пишу о главном.
Пишу который год подряд
О снеге плавном.
О желтых окнах наших сёл,
О следе санном,
Считая так, что это всё —
О самом— самом.
Пишу о близких, дорогих
Вечерней темью.
Не почитая судьбы их
За мелкотемье…
Это же был смелый вызов, брошенный в начале семидесятых годов номенклатурным структурам. Определение своего земного, человеческого главного пути на нашей грешной земле. Он был поэтическим оправданием земного поколения, рожденного в пятидесятые. Он и в мистике своей простодушно шел к Православию, минуя новомодные поэтические увлечения.
Зачем он вообще ушел так рано в мир иной? Для меня это остается загадкой. Еще недавно, дня три назад, стояли с ним в фойе писательского дома в Хамовниках, говорили о предложенной мной теме книги о нашем поколении "Эпоха одиночек", взгляды совпадали во многом, он говорил о своей, на его взгляд, неудавшейся судьбе, о природе русского поэтического таланта, о тревожном пути нашего брошенного в пустоту застоя поколения. Он один из немногих в Москве высоко ценил провинциальную русскую поэзию, знал многих своих сверстников из дальних сибирских и северных городков и поселков. Он и себя всю жизнь считал провинциальным поэтом, не стыдился этого звания, верил в особую сокровенную судьбу этого многочисленного сословия. Он отважился написать стихотворение "Провинциальные поэты", подчеркнув их мистическую в истории России роль.
В любом заштатном городишке
Их легионы, их в излишке.
Поверь: они читают книжки,
Я грех неп
равды не приму!
Трудолюбивы, неподкупны,
Хоть ссорятся, но — совокупны,
Числом уж точно недоступны
Иноплеменному уму.
…Гуськом, впотьмах, почти на ощупь.
Щадя торжественный снежок.
Идут поэты через площадь
На поэтический кружок…
И потешаться некрасиво
Над бденьем сим. Так я к чему?
К тому, что — выживет Россия,
Непостижимая уму.
Это гимн всем провинциальным поэтам России на все времена. Он был и будет нужен им всем. И вдруг Коли Дмитриева не стало. Я даже почувствовал какой-то нелепый упрек к нему, почему и зачем ушел, когда мог еще так много сделать. Ушел в самое свое творческое время. Ушел, не исписавшись, не долюбив, не озлобившись на жизнь. Ушел также внезапно, как и взлетел в начале семидесятых. Тридцать лет яркого непрерывного творчества, которое так не хотели видеть ни чиновники, ни завистники, ни чужаки. Впрочем, также внезапно ушли и Толя Афанасьев, Слава Дёгтев, Владимир Славецкий, Петя Паламарчук — друзья, сверстники, явные лидеры нашего поколения. Смерть увела их за собой в ХХ век. Может быть, национальной русской литературе уже закрыта дорога в третье тысячелетие? Патриархальные представления о литературе дозволены лишь для уходящей натуры? Для исчезающих в безмолвии одиночества?
Может быть, тем самым смерть показывает и место действия моего поколения — конец прошлого столетия. Отказывает "Эпохе одиночек" в освоении третьего тысячелетия?
Цыганка нагадала мне,
Что я проснусь в другой стране,
Но я схитрил и не проснулся.
Бреду сквозь милосердный сон,
И вот влекущий чудный звон,
Небесный гул ушей коснулся.
…
И узрил я: клубится пар.
Резвятся бесы, и угар
Привычно отроки вдыхают,
В почете смертные грехи.
И те в том сонмище плохи,
Кто плохо Русь святую хает…
Это уже из его последних стихов. Никогда не касавшийся пафосных тем, и чуравшийся любой политики, в последние годы своей жизни Николай Дмитриев, как и многие другие крупнейшие мастера русской литературы — Василий Белов, Валентин Распутин, Николай Тряпкин, Татьяна Глушкова, осознанно идет в литературу протеста. Но и в этой литературе, в протестной поэзии у него своя простодушная нота. Он держит ответ перед своей землей и своими родными, которые дали ему жизнь на шестой части планеты под названием Русь.
Осталось уж не так и много
Скрипеть до смертного конца.
Я знаю: у того порога
Увижу хмурого отца…
И спросит он ни без усилья,
Вслед за поэтом боль тая:
— Так где теперь она, Россия,
И по какой рубеж твоя?
Нет у меня совсем ответа.
Я сам ищу его во мгле,
И темное безвестье это
Удерживает на земле.
Увы, не удержало его на земле и темное безвестье о будущем своего народа. Русской национальной литературе в её традиционном облике — уникальному явлению мировой культуры — как бы отказано в дальнейшем существовании в самой России. Она подменяется явно деструктивным искусством. Может, потому и уходят раньше времени из жизни именно творцы русской традиции? Когда Николай Дмитриев простодушным чутьем своим предчувствовал крушение и страны, и народа, и унижение культуры, он явно взбунтовался. Его стихи последнего периода — свидетельство народного отчаяния, что бы ни писала прикормленная пресса нынче о благополучии народа. Коля Дмитриев, как мало кто другой из поэтов, знал русскую провинцию, и для него открывались сердца и души таких же, как он простых людей. Так послушайте же мнение простодушных: "Москва похожа на Париж / Времен фашистской оккупации".
Его новый герой уже способен взяться за оружие, дабы спасти страну свою и народ свой от новых разрушителей:
Когда подул хороший ровный ветер,
Он рассчитал начала и концы
И пал пустил — широк, трескуч и светел —
На новые буржуйские дворцы…
Свои же и схватили героя стихотворения, осудили, отправили на зону, как отправляют сегодня молодых национал-большевиков. Может быть, это и доконало его окончательно: с неба — яд, двери — в ад, и само государство отбрасывает их в сторону, как ненужных гениев. Русский народ стал чужим в своём же государстве.
И чудно так глядит Господь
На русское долготерпенье…
Он начал простодушной лирикой, закончил простодушным бунтом и, отчаявшись, простодушно ушел в мир иной.
Под чертов чох, вороний грай,
Свою домысливая долю.
Я уношу с собой не фрай,
А русскую тугую волю.
Помню его первые лирические стихи, прощание с уходящей деревней. Поиски нового русского мифа. Веру в могущество сокровенного русского слова.
За окном проселок хмурый
Да кротами взрытый луг,
Я — полпред литературы
На пятнадцать вёрст вокруг.
Тут же и любовь, поначалу такая счастливая. Все везение у Коли Дмитриева в начале его судьбы. А потом, как и положено для русского поэта, преграды, преодоления, искушения. Вначале никакой иронии, никакого апокалиптического ужаса, никакой стиховой публицистики. Одна светлая лирическая одержимость. Одна природная задушевность, так притягивающая читателей. Любимой можно легко отдать и город, и время, и даже слова свои сокровенные.
Выходи за меня, прогони горе-горюшко,
Пусть житье моё не калачи.
Выходи, два полена не гаснут и в полюшке.
А одно не горит и в печи.
Вместе счастье аукнем — оно и откликнется.
На два голоса всё же звончей.
Гости будут. А мать молодеть тихо примется,
Да и можно ли всё перечесть…
Потом пришло время потерь, разочарований, разлук. Время той самой эпохи одиночества, когда и друзья перестают понимать, и любимая уходит, не оставляя никакой надежды, и жизнь становится невыносимо плоской.
Нам нечего сказать друг другу.
Приехал друг — и мы молчим,
И времяя, сжатое упруго,
Пружинит между мной и ним.
Незачем ехать в родную деревню, там всё чужое, ушли в мир иной родители, а с ними стал не нужен и отцовский дом. Он не хотел ни отпевать, ни поминать свою разрушенную сельскую идиллию. Он не хотел примиряться с её уходом, ибо понимал, что, несмотря на все наши космические достижения, корни любой нации, любой культуры — в земле. И зачем же люди сами разоряют свои корни? Его вопросы главные — только к себе и своим соплеменникам. Зачем винить чужих, если сами не в силах перенести свое прошлое в будущее?