Я отвлекся.
Вернемся к вашему вопросу.
Вы предполагаете, что «эта проблема» волнует не вас одного, спрашиваете, есть ли у меня подобный опыт.
Отвечу честно: и да, и нет.
Да, разумеется, я часто замечал, как в моем присутствии, или отсутствии, — коль скоро всегда найдется достаточно наблюдательных глаз и чутких ушей — ползет нехороший шепоток: обо мне сплетничают, меня не одобряют.
И в то же время нет: странное дело, в отличие от вас, я никак не могу вжиться в роль «жертвы», примениться к ней. Не ощущаю, не осознаю, что меня по-настоящему «преследуют».
Хотя мало кого из писателей ругали чаще.
Каждую мою книгу встречали отборной бранью, на моем месте многие бы просто бросили писать.
Вы говорите: экзема… Положим, экзема… Если это стигмат отверженности, то по части экземы и у меня есть кое-какие познания.
Мне исцарапала все лицо уродливая жалкая маска, надетая на меня критиками, я не могу признать в ней себя — ни я сам, ни моя роль в обществе не имеют с ней ничего общего.
Простой пример. Вы упомянули мой фильм. Я снял его двенадцать лет назад и благодаря ему прочел книгу о съемках «Красавицы и Чудовища». Знаю, что о нем говорили и говорят, поскольку он еще не совсем забыт. «Халтура», «убожество», «худший фильм в истории кинематографа» (так выразился Серж Тубьяна, главный редактор «Кайе дю Синема»), — не беспокойтесь, я в курсе. Многие, когда его показывают по телевизору, плюются: режиссер — говно, фильм — отстой. Но как бы выразиться поточней? Я принимаю это к сведению, но не близко к сердцу. Осознаю, но не переживаю. Когда фильм вышел на экраны, его облили грязью, буквально похоронили под слоем нечистот; я слышал ругань со всех сторон и все равно так и не ощутил себя режиссером-самого-злосчастного-оплеванного-фильма-всех-времен-и-народов. Я считаю его вполне удачным, даже хорошим, нужным, я им горжусь и выражаю свое мнение открыто на любой дружеской вечеринке, встрече с журналистами, политической акции, не боясь показаться смешным, вызвать ропот, поставить воспитанных людей в неловкое положение.
Приведу еще один пример, куда более наглядный и убедительный. Я еврей. А евреев преследовали всегда. Для большинства евреев национальность — верный залог уязвимости, неуверенности в будущем и своем окружении, ведь антисемиты есть повсюду. У евреев врожденное чувство обиды; каждого хоть раз да оскорбили, не самого, так отца или деда. Но я и тут исключение. Да, я сражаюсь с антисемитизмом и никому не спущу ни единой шутки, ни единого намека. Наверное, я агрессивен по натуре. Психически неуравновешен. А может быть, дело в том, что я родился в Алжире, где евреев особенно не притесняли? Как бы то ни было, защищая евреев, я не чувствую, что защищаю и самого себя. Поверьте мне на слово, ни в детстве, ни теперь я не подвергался дискриминации, гонениям. Мой протест, бунт — не следствие личного опыта. Есть евреи-жертвы, я еврей-боец. Некоторые переживают свое еврейство тяжело — как неприкаянность и злую долю. Я счастливый еврей. Жан-Клод Мильнер назвал бы меня евреем «утверждения» (на языке Альбера Коэна — Солалем[10], «солнечным», подобным древнему греку, богатым наследником ветхозаветной и талмудической славы, роскоши, просвещенности, просветленности).
Раз уж мы заговорили о детстве, я тоже поделюсь воспоминаниями. И я учился с мальчишками, и я наблюдал, как мерзавцы всех видов и мастей сбиваются в шайку, выбирают козла отпущения и давай его мучить: прятать ранец, разбрасывать тетради и учебники, мазать лицо чернилами. В лицее имени Пастера в Нейи, куда я поступил, окончив начальную школу, жертву всеобщих издевательств звали Малла. Помню только фамилию, имя забыл. Зато отчетливо вижу его болезненное бледное лицо, он был совсем запуган, двигался неуклюже, кротко и умоляюще улыбался, надеясь смягчить обидчиков. На днях в газете я прочитал, что мать президента Саркози родилась в Салониках, в еврейской семье, и ее девичья фамилия… Малла. Тут же в памяти всплыл мой одноклассник. Родственник ли он Саркози? Двоюродный брат? Дядюшка? Не знаю. И понятия не имею, кем он стал, жив или умер. Подобно вам, я брезговал стаей гиен, что гонялась за ним, подстерегала его в метро, всячески унижала. Я не охотился за несчастным, не участвовал в подлых засадах, но мне этого было мало, и я взял его под свою защиту, мы дружили с ним несколько лет подряд. Не подумайте, будто я хвастаюсь. Моя заслуга невелика. Просто меня удивляет странная для еврейского мальчика пятидесятых годов самоуверенность: я общался с беднягой открыто, на глазах у всех, мне и в голову не приходило, что, если я протяну ему руку, стая начнет преследовать и меня, что я тоже подвергнусь издевкам мерзавцев. «Комплекса жертвы» у меня отродясь не было, я ничего не боялся.
Позднее я сделал открытие, поразившее меня до глубины души. В подготовительном классе Эколь Нормаль у меня был преподаватель литературы, некто Жан Депрен, вылитый Малла, только лет на тридцать старше, — нескладный, с непропорционально большой головой на тщедушном, будто не успевшем вырасти и износиться теле, дерганый и болезненно бледный. Ко мне он относился как-то странно. Я бы даже сказал враждебно. Когда вызывал к доске, старательно отводил взгляд, не важно, рассуждал ли я о стихах Мориса Сева или о «Саламбо»… И вот однажды за ужином я упомянул его имя, а мой отец воскликнул: «Депрен? Как же, как же, мы с ним знакомы!» Выяснилось, что известный эрудит, специалист по «философии тревожности» в литературе XVIII века, во время войны был в офицерском училище Черчилля таким же козлом отпущения, как злосчастный Малла; юные негодяи глумились над ним, мучили его, подстерегали повсюду. Только мой отец заступился за него, подружился с ним, как много лет спустя точно так же поступил и я с его двойником.
Я рассказал вам эту историю, чтобы поделиться изумлением, благоговением перед таинственной силой, заставляющей нас как по волшебству повторять поступки наших отцов, хоть мы о том и не подозреваем.
А главное, хотел показать, что знаком с толпой, которая разбойничает, линчует, топчет, рвет на куски, с «жесточайшим, исконным врагом» из монолога Франца в «Затворниках Альтоны» Сартра, с «диким, злым, всеядным животным — человеком, который поклялся погубить человека…». «Притаившись, зверь жил внутри нас, мы ощущали его взгляд внезапно в зрачках наших близких»[11]. Я чувствую таких людей с двойной остротой; опыт предков помогает мне распознать дыхание зверя: вот он быстро подкрался, затаился, угрожающе зарычал, издал воинственный клич. Но я ни разу не ощутил себя добычей, не подумал, что все равно рано или поздно попадусь в его когти…
Попробую выразиться яснее.
Да, проблема жестокости волновала и меня.
Я знаю, что это бич всякого социума, неустранимый изъян. Знаю, что ненависть между людьми вспыхивает гораздо чаще любви и симпатии, что она прочнее всякого договора и закона.
Знаю, что, включая одних, непременно исключают других, что обычно двое объединяются против третьего. Иными словами, в человеческом обществе царит «синкретизм», как называли этот феномен древние греки. (Кстати, мне всегда казалось, что общепринятая этимология этого слова — «союз критян» — неверна; скорее уж «союз против критян», коль скоро в античном мире не было более ненавистных, всеми презираемых людей.)
Я исписал немало страниц, рассуждая об истоках взаимной ненависти людей, чужой опыт служил мне подспорьем. Вы обмолвились, что не доверяете историкам религии, а я, наоборот, следуя логике Рене Жирара[12], доказывал, что «козла отпущения» создал вовсе не религиозный фанатизм, что религии откровения не поощряли, но обуздывали звериные инстинкты толпы. Однако узнать, что такое ненависть, на собственном опыте мне так и не довелось — ни в детстве, ни в юности, ни в зрелом возрасте.
Странно, но это так.
Факты противоречат отправной точке нашего диалога. Мы ведь говорили, что нас, писателей, проклинают, унижают, втаптывают в грязь и т. д. Но я не пострадал от людской злобы, правда не пострадал.
И последнее.
Когда я сказал вам, что благодаря проклятущему Гуглу узнаю о новых выпадах противников, об их планах, уязвимых местах, просчетах, чтобы успешнее с ними бороться, вы мне не поверили.
Напрасно.
Уверяю вас, это тоже сущая правда.
Я мгновенно забываю статьи милых критиков, как только продумаю стратегию и тактику контратаки.
Мое самолюбие не страдает.
Мое эго подобно несгораемому шкафу или бункеру, спасающему при любом обстреле.
Отравляющие газы враждебности не проникают внутрь, они сразу же рассеиваются, а зато я узнаю, откуда дует ветер, и рисую на волшебной грифельной доске расположение «сил противника», предугадывая «его коварные планы», — именно в таких выражениях Флобер писал Бодлеру о критиках. В одном я согласен с вами: если в кровь проникла адская смесь стремления к признанию и стремления к неприязни, нет противоядия лучше, чем воля к победе.