На одном из таких собраний Евгения Николаевна спросила меня: «Хотите, познакомлю с Леоновым?» — «С каким Леоновым?» (Я думал, что это может быть кто угодно, ведь и космонавт такой есть, фамилия-то расхожая.) — «С писателем Леонидом Леоновым». — «А-а, — несколько неопределенно сказал я, — хочу». И она действительно подводит меня к Леониду Максимовичу, знакомит нас, конечно, формально, потому что он обо мне ровным счетом ничего не знал, я, к стыду своему, знал о нем еще меньше, далеко не все его произведения читал и вообще мало интересовался советской литературой. Но сам факт знакомства состоялся.
Надо сказать, что в Академии наук с давних времен существует традиция избирать в члены академии крупного писателя. Разряд «изящной словесности» был основан при академии в апреле 1899 года по случаю 100-летия со дня рождения Пушкина. Первыми академиками стали Лев Толстой, Чехов, Владимир Галактионович Короленко и поэт А. М. Жемчужников. В феврале 1902 года почетными академиками по разряду изящной словесности были избраны Максим Горький и драматург А. В. Сухово-Кобылин. На сообщении об избрании Горького царь Николай II начертал: «Более чем оригинально», и президенту академии, великому князю Константину Константиновичу, было велено от имени академии составить заявление о признании избрания Горького недействительным: дескать, академия не знала, что писатель состоял под следствием по политическому обвинению. Два академика, Короленко и Чехов, сразу же в знак протеста сложили с себя звание, демонстративно вышли из академии: вот какие традиции были заложены в существование нынешнего Отделения языка и литературы РАН — кроме знатоков литературы, литературоведов иметь в своем составе еще и крупного живого писателя. Всегда искали такого достойного человека, который не испортил бы лица академии, и было решено — не мною, конечно, — что Леонид Леонов подходящая фигура, что он пройдет, его все признают, и действительно, так и получилось. Избран он был в Академию наук СССР на семьдесят четвертом году своей жизни.
Не помню сейчас, как и почему мы с ним сблизились. Сначала это были обычные: «Здравствуйте!» — «Здравствуйте!» — «Как сегодня чай?» — «Неплохо заварен». Потом наметились контакты по двум вопросам. Первый — устройство мироздания, вопросы космогонии. Леонова страшно волновала проблема Большого Взрыва, после которого возникла наша Вселенная, и, таким образом, мир был сотворен, а не существовал вечно. Это его очень будоражило, потому что идею сотворения мира он, как писатель, воспринимал поэтически, а не грубо математически, как мы, ученые.
Это была одна линия нашего общения, я назвал бы ее астрономической. Он на эту тему любил порассуждать, поспорить со мной, говорил, например: «Как это так, не может быть скорости, превосходящей скорость света!.. Нет, здесь у вас в науке что-то не то...» Его собственные физические теории были, как правило, несостоятельны, ему все время, как писателю, хотелось изменить законы физики, так что у нас было много пустых для науки разговоров, но по сути очень интересных. Я был представителем иного, не литературного мира, и именно это Леонову было во мне занятно.
А другая линия была, как это ни странно, богословская. Леонов считал меня знатоком богословия. Не я его, а он — меня! Правда, к этому времени у меня вышел ряд книг, в которых, в частности, речь шла о древнерусской живописи, об иконописи. Иконы, да и классическую живопись, во многом основанную на евангельских сюжетах, нельзя понять, не занимаясь богословием, и я углубился в богословские трактаты, напечатал несколько работ в этой области — к 1000-летию крещения Руси, о Троице и по некоторым вопросам богословия иконопочитания. И был хорошо знаком с ректором Духовной академии, который помог мне консультациями.
Леонид Максимович об этом знал, поэтому у меня дома часто раздавались его телефонные звонки, и он спрашивал, к примеру: «Если бы священник такой-то сделал то-то, а дьякон бы сделал то-то, как вы думаете, может такое быть или нет?» Это ему было нужно для романа «Пирамида», над которым он тогда усиленно работал. «Могут ли они сказать такое, или это нелепость?» И я ему отвечал: «Не лезет ни в какие ворота потому-то и потому-то...» Или наоборот: «Очень хорошо получается!» — «А если вот так?» — «Надо подумать...»
В общем, мы с ним многое обсуждали по телефону, но, конечно, не художественную суть. Я его консультировал по части того, что допускает и чего не допускает традиционное православие, потому что у него в «Пирамиде» герой-то священник, а персонажи — дьявол, ангел и прочее; то есть ему это надо было знать досконально, а он разбирался нетвердо. Плохо даже, к моему удивлению. Может быть, он знал это дело практически, ну, как, скажем, вести себя при посещении церкви. Меня всегда умиляло, как он перед входом в церковь крестился и кланялся. А более тонкие вещи, теоретические, ему были ни к чему, когда он посещал церковь как прихожанин, но для работы над романом они ему понадобились.
Кроме этих двух линий он «использовал» меня еще следующим образом: ему очень хотелось бывать в Троицкой Лавре, в монастыре. Но как член Союза писателей, да еще один из секретарей Союза, он находился под бдительным оком, и ему несподручно было ехать туда одному — он просто не имел права этого делать. Как так — известный писатель Леонов вдруг пошел молиться! Это ужасно было, немыслимо в те годы. Это конец! А со мной оказалось очень удобно, потому что я в Сергиев Посад — тогда Загорск — ездил часто, моему начальству было плевать, что я туда наведываюсь, потому что я занимался ракетами, а не идеологической работой. Вот Леонов и «примкнул» ко мне: формально еду я, а он как бы в моей «свите». Это смешно звучит, но фактически мы с ним так и ездили — я и какая-то странная, никому неведомая персона. И когда мы приезжали в Лавру, то, входя в храм или выходя из него, он крестился — незаметно, но крестился, показывая, таким образом, с каким великим почтением относится к этому делу. Я бы сказал, это делало ему честь.
Я всегда предупреждал в Духовной академии, что приеду с Леоновым, и нам устраивали шикарный прием, потому что я часто там бывал — к тому времени, повторяю, я уже серьезно работал над темой иконописи, иконопочитания, занимался проблемами богословия, коротко сошелся не только с ректором Духовной академии, но и с его помощниками, ко мне хорошо относились не потому, что я такой замечательный человек, а потому, что ни один нормальный советский ученый к ним не ездил, боясь за свою репутацию. А я был неким выродком, который ездит и не боится — во-первых, потому, что не работает в идеологической сфере, а во-вторых, мне уже пришлось хлебнуть разных разностей и побывать за решеткой — страха я не испытывал. Тем более, что нашим ракетчикам было решительно все равно, езжу я в Лавру или нет, главное, чтобы ракеты взлетали. Поэтому и получалось, что я — неподотчетный субъект, которому ни перед кем не надо «тянуться», не член Союза писателей, для которого подобная поездка могла означать гибель карьеры. Поэтому Леонов и ездил со мной как бы случайно: академик, мол, ехал и меня захватил. Все это сейчас звучит смешно, но так было на самом деле.
Обитатели Лавры были польщены тем, что их посещает известный писатель, — меня-то они мало принимали во внимание, просто знали: вот, появляется у них какой-то чудак, имеет отношение к ракетам... Это ведь Церкви не столь уж интересно, а вот знаменитый писатель!.. Леонова встречали с почетом, кормили нас вкуснейшими обедами, потом мы часами сидели в кабинете ректора Духовной академии, ходили по церковному музею, посещали ректорские апартаменты в частной квартире ректора, прямо из музея, даже на улицу не надо было выходить.
Ректором тогда был Александр, до него — Филарет, потом еще кто-то. Я там подвизался много лет, и за время моего пребывания ректоры академии менялись не потому, что плохо работали, а, наоборот, их повышали за хорошую работу. Ректор Духовной академии обычно бывал архимандритом, то есть в высоком чине, но не в епископском. Не «генералом», если выразиться более понятным нам языком, а полковничьего звания, скажем так. И когда он созревал для получения генеральского звания, ему приходилось оставлять академию и получать епархию, потому что, лишь работая в епархии, он удостоивался епископского чина. Александра отправили куда-то на юг, и я его потерял из виду. А Филарет из ректоров академии стал сейчас митрополитом Белорусским.
Служил среди них и очень, я бы сказал, практичный клирик — не помню, был ли он ректором или кем-то в ректорате, — так он, чтобы занять высокое положение, согласился стать епископом в Южной Америке, в русских приходах. Климат оказался для него губительным, нездоровое сердце дало себя знать, и уже через год он оказался епископом в России, правда не в центральной губернии, а где-то в удалении.
Так что всякие движения и передвижения в Духовной академии происходили на моих глазах, я в них косвенно участвовал как свидетель. Таким свидетелем невольно стал в ряде случаев и Леонид Леонов, «нечаянный» мой попутчик, который всегда мог сослаться на академика Раушенбаха: поехал, мол, с ним, и невзначай завернули в Лавру...