Они жили, в сущности, очень недолго. 95-96 годы - вот их пик, лучшая форма и высший смысл. «Птюч» вскоре съежился - форматно и сущностно, потом присобачил к имени стыдную добавку connection, потом прекратился. «Ом» цеплялся за жизнь до последнего, следить за его агонией было как-то даже неловко. И хотя «Ом» судорожно ставил на обложку Шнурова, а «Птюч» - Depeche Mode, это их не спасло.
И тут вдруг выяснилось, что спустя десять с лишним лет маргинальный, междусобойный «Птюч» обставил своего некогда более успешного и внятного коллегу. «Птюч» нынче приятно перелистывать, а «Ом» - нет. Это все потому, что «Ом» устарел, а «Птюч» просто умер - нужно ли говорить, какое из этих житейских мероприятий по обыкновению вызывает нежную печаль, а какое - саркастическое недоумение. «Птюч» в его первом широкоформатном изводе обладает вполне исторической ценностью - можно себе представить человека, который покупает на аукционе небольшую стопку этих цветастых лопухов, в то время как человек, позарившийся на подшивку «Ома», у меня в голове не укладывается. «Птюч» стал предметом антиквариата вместе с нежными синяками под глазами у музы той эпохи Янки Солдатенковой, вместе с нелепой модой братьев Полушкиных, вместе со временем, когда люди еще делились не на бедных и богатых, но на модных и немодных.
О тех временах хорошо как-то выразился в разговоре Игорь Виленович Шулинский: «Мы тогда думали, что вот-вот - и повидаем небо в алмазах.
Оказалось - х…».
Аркадий Ипполитов
Погуляли
Алые паруса как феерия
Есть в Петербурге один вид, который многие считают самым важным в городе. Этот удивительный вид, быть может, сильнее всего дает возможность прочувствовать дух города, его genius loci. Это - вид с Троицкого моста, с середины реки, открывающий взгляду безбрежную панораму воды и неба, готовых слиться друг с другом в единое целое, в общее, неразделенное пространство. Размах пространства столь завораживающе широк, что дворцы на набережной, Адмиралтейская игла, купол Исаакия, фабричные трубы, мосты, приземистое здание Биржи между двумя ростральными колоннами, портовые краны, церкви Васильевского острова, низкие стены и шпиль Петропавловки, - все это превращается в легкий, неровный и нервный узор, каллиграфически выписанную строчку. Город сведен к узкой полоске зданий, определяющей границы безбрежности. Памятники, нагруженные многочисленными смыслами, величественные, огромные, пышные и блестящие, отсюда кажутся уменьшенными до размеров знака или буквы, так что весь город как будто сведен к одной фразе, вписанной в середину плоскости широкого листа шелковистой бумаги драгоценного серебристого цвета. Фразе емкой и выразительной, что-то вроде «мы любим все…», «нам внятно все…», «мы помним все…» За итальянскостью Мраморного дворца торчат цветные чалмы Спаса на Крови, барокко Зимнего перекликается с дорической строгостью Биржи, купол Исаакия напоминает о великих куполах европейских соборов, от римского Петра до лондонского Павла, очертания крепостных стен - о цитаделях, красный силуэт, маячащий в конце широкого поля, - о замках, рыцарстве и отцеубийствах, а вот башни и изразцы мечети, маньчжурские ши-дза уставились на лучшую в мире ограду, скрывающую за собой весь античный Олимп.
Эта панорама отражалась в глазах девочки, не отпечатываясь. У девочки замерз животик, еще недавно так соблазнительно торчавший между двумя широкими оборками, составляющими ее воздушное платье цвета чайной розы, над которым она долго колдовала. Оборки поникли, завяли, девочка устала, воздух был зябким, а положение - безнадежным: один из пролетов Троицкого моста был разведен, и целый час придется еще слоняться и пялиться непонятно на что. Глазенки у девочки были мутными из-за джин-тоника из трех голубых банок, что она высосала за вечер, не считая шампанского, выпитого в баре, снятом родителями для выпускного вечера. В мути ее усталого взгляда, залитого серостью облачной петербургской белой ночи, бултыхались какие-то красные пятна, паруса шхуны, покачивающейся на воде. Девочка понимала, что эта шхуна имеет отношение к празднику, к которому шилось ее платье цвета чайной розы, но какое именно, не знала. Ни о Грине, ни о Грее, ни об Ассоль она не имела ни малейшего понятия, помнила, конечно, что Алые паруса - это праздник окончания, ну и там, юности, молодости, надежды, ожидания, возможности, что-то там говорили все какую-то белиберду. Ожидания, возможности и надежды у девочки сливались в рыхлый образ Ксюши Собчак, ждущей нефтяного принца из Америки на красном альфа-ромео в серой будничности дома-2, поэтому красные пятна как-то бередили ее сознание, но очень неопределенно, невнятно.
Девочка родилась в октябре девяносто первого года, в ФРГ, Фешенебельном Районе Гражданки, но про эти первые годы жизни ничего не помнила, так как родители тогда поменялись, переехав в центр, на Шпалерную, в довольно большую расселенную коммуналку, использовав жилплощадь бабушки, вскоре умершей. Не помнила девочка и тетеньку в сиреневом тюрбане, склонявшуюся с экрана телевизора над ее колыбелью и шептавшую, что она не верит в то, что население вверенного ее мужу города не жирует. Тетенька сыграла в жизни девочки роль феи Сирени; то, что она нашептала, стало правдой, город зажировал, так что рассказы родителей о том, как было трудно, когда она родилась, казались девочке какими-то сказочками. Тетенька к тому же была мамой девочкиного идеала, такой классной Ксюши, на которую здорово быть похожей. Но трудно очень, Ксюша так недосягаема, она такая крутая, что и представить себе, что у нее мама с папой были, никак невозможно. Так, Ксюша из воздуха материализовалась, мечта, мираж и наваждение, как эти алые паруса, качающиеся на серой реке напротив зеленого дворца. Девочка ни про какую маму Ксюши не помнила.
Воспоминания о детстве, падающие на девяностые, были светлые, хотя и пустые. И в квартире все время шел ремонт.
Прошлое мы отмечаем, фиксируя даты смерти и рождения, определяющие физиономию времени. В 1900 умерли Ницше с Уайльдом, а в 1901 году умерли королева Виктория и Джузеппе Верди. Девятнадцатый век закончился, начались девятисотые. Тут же родились Бунюэль, Марлен Дитрих, Хирохито, Армстронг, Дисней, Гэллоп и Андре Мальро. Затем родились Дали, Оруэлл, Жан-Поль Сартр и Михаил Шолохов, начался двадцатый век. Гитлер, Сталин и Черчилль родились несколько ранее.
Настоящее же мы судим только по смертям. Хирохито умер в 1989-м, еще в этом году умерли Хомейни, Лоуренс Оливье и Самюэль Беккет. В 1990-м умерли Грета Гарбо с Альберто Моравиа и Леонардом Бернстайном, потом Марго Фонтэн, Грэм Грин и Густав Гусак, и начались девяностые. Потом умерли Марлен Дитрих, Вилли Брандт, Федерико Феллини, папа Ксюши, Ингмар Бергман, Борис Ельцин и Лени Рифеншталь, и еще очень много всякого народу. Началось третье тысячелетие. В хронологической таблице, в графе рождений пошли сплошные пропуски. Девочка, правда, родилась, но в хронологическую таблицу не попала.
Двадцатый век очень удобно разбивается на десятилетия. Каждое имеет свой дух, свой стиль, свой почерк. Девятисотые, с бельэпошными вуалями и шляпами, длящиеся от Парижской Всемирной выставки и смерти Виктории до смерти Толстого и первой абстрактной акварели Кандинского. Десятые, жадно ждущие разрушения мира в своем начале, в середине разрушение получающие и к концу своему доползающие обессиленными, истощенными войной, испанкой и революциями. Двадцатые, время от конца гражданской до «черного четверга» на Уолл-Стрит, французское «безумное десятилетие», немецкие «золотые двадцатые», русский НЭП, легкий выдох после дикого ужаса мировой войны. Тридцатые, десятилетие нарастающего сюрреального ужаса фантазий тоталитаризма, заканчивающееся объявлением войны. Сороковые, превзошедшие любые, самые страшные прогнозы, закончившиеся победой коммунистов в Китае и созданием НАТО. Пятидесятые, мрачное десятилетие, отравленное ожиданием третьей мировой войны, полное старческого мракобесия, простирающееся от начала Корейской войны и охоты на ведьм до возведения Берлинской стены. Шестидесятые, годы последней авангардной революции, ознаменовавшие свое начало первым полетом в космос, мини-юбкой и триумфом «Битлз», а конец - поражением «Парижской весны» и вводом танков в Прагу. Семидесятые, разгул модернистского эклектизма, молодежь свободы добилась, но оказалось, что ничегошеньки она не хочет, кроме права трахаться во все дырки да травку курить; диско, психоделика, ранние компьютерные игры, терроризм и первый теленок, выращенный из замороженного зародыша. Восьмидесятые, время от образования «Солидарности» до падения Берлинской стены, неоклассика входит в моду, гламур обтягивает мозги, как презерватив обтягивает члены, акт, ассоциировавшийся с оплодотворением, все больше ассоциируется со смертью, аукционные цены на классиков модернизма (оксюморон, рожденный именно восьмидесятыми) достигают астрономических размеров, все набухает, надувается…