Именно с 1814 г. сложился образ — иногда позитивный, чаще сугубо негативный, но весьма устойчивый — русских, которые долго запрягают, но потом быстро едут. А главное — далеко. Песня про казаков в Берлине в 1945 г.: «Распевает верховой: // “Эх, ребята, не впервой // Нам поить коней казацких // Из чужой реки”» — содержит явную отсылку к событиям более чем вековой давности, когда казаки водили лошадей на водопой не только на Шпрее, но и на еще более удаленную от Тихого Дона Сену. Равно как и угроза Николая Павловича французскому послу: император был недоволен антирусским спектаклем в парижском театре и обещал прислать в Париж миллион зрителей в серых шинелях, которые спектакль освищут, — явно восходила к культурным переживаниям 1814 года.
С другой стороны, важным примером — реальным или хотя бы идеальным — для последующих зарубежных освистываний и водопоев было явленное в Париже милосердие Александра. Собственно, брутальность Благословенному никогда и не была свойственна, «в нем слабы были нервы, но был он джентльмен», но после того, как французы двадцать лет дразнили всю Европу, и после пожара Москвы и той вакханалии грабежа, которую явила в Первопрестольной Великая Армия, у парижан были основания опасаться, что русский царь учинит в их городе нечто на той же линии. Не обязательно буквально, т. е. запалив rive droite, а равно и rive gauche и устроив в Нотр-Дам конюшню, но и простое «три дня на откуп» тоже бы мало не показалось. Тем более что прецеденты были. «On dit, le православное est terrible pour le pillage», — говорил в кампанию 1805 г. дипломат Билибин кн. Андрею Болконскому.
Царь, однако, принял образ le terrible лишь вербально и лишь однажды — в ответе парламентеру маршала Мармона 30 марта: «Я прикажу остановить сражение, если Париж будет сдан: иначе к вечеру не узнают места, где была столица». Поскольку уже после этой угрозы русский отряд взял высоты Монмартра, откуда весь Париж был как на ладони, Мармон и его коллега Мортье сочли за благо не подвергать город ожесточенному штурму, а прежде того — бомбардировке.
На следующий день, к удивлению, а потом и к радости жителей Парижа, в город вошли вежливые люди в русской военной форме, включая — что было совсем удивительно — даже и вежливых казаков. Более состоятельные гвардейцы отдыхали после дальнего похода в притонах Пале-Рояля, менее состоятельные армейцы — где придется, нижние чины обогатили французский язык словом «бистро», а свой лексикон — словом «берлагут», как они называли водку (от фр. à boire la goutte): «Вино красное они называли вайном и говорили, что оно гораздо хуже нашего зелена вина. Любовные хождения назывались у них триктрак, и с сим словом достигали они исполнения своих желаний». Александр тем временем обращался к населению со всемилостивейшим манифестом: «Жители Парижа! Союзные войска пред вратами Парижа. Они пришли к столице Франции с тою уверенностью, что могут теперь совершенно и навсегда примириться с сим государством». Уже к 1 апреля мирная жизнь восстановилась: заработали присутственные места и почта, возобновили работу банки, был открыт свободный въезд и выезд из города. Понятно, что без шероховатостей не обошлось: прусские союзники ограбили винные погреба в предместье и русские тоже к этому делу приобщились, но в общем и целом в Париже царила развеселая атмосфера, даже не вполне соответствующая падению Единой Европы. Облегчение от возвращения к мирной жизни было столь всеобщим, что Contre nous de la tyrannie // L’étendard sanglant est levé // Entendez-vous dans nos campagnes // Mugir ces féroces soldats? нимало не прозвучало, хотя и знамя чужеземной тирании, и свирепые солдаты (les cosaques) были явлены конкретно, в натуре.
В таком идиллическом завершении (то есть не совсем, впереди еще были Сто Дней) кровавой двадцатилетней эпопеи сыграли роль и либеральные наклонности русского царя, и его несомненный дипломатический дар, но, впрочем, и палочная армейская дисциплина. Вежливые солдаты промеж себя жаловались на строгость содержания — в 1812 г. в Москве воины Великой Армии жаловались на что угодно, но только не на суровость командиров. Но самое важное, в последний, наверное, раз кардинальные изменения на европейской карте не сопровождались чувством великой мести и озлобления. «Лягушки заплатят за все» даже и не предлагалось в качестве победительного девиза.
Именно поэтому благодарное потомство может с чистой совестью почтить память слабого и лукавого царя: «Он взял Париж, он основал лицей».