«премудрый Архитриклин воду в вино превращает, в вино радости новой», – Алеша исполнил завет старца Зосимы: «…повергся на землю; не знал, для чего обнимает ее, не давал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать ее, целовать всю; но он целовал ее, плача, рыдая и обливая своими слезами, и исступленно клялся любить ее, любить во веки веков… Пал он на землю слабым юношей, а встал твердым на всю жизнь бойцом».
Бойцом для какого боя? Не для начинающегося ли великого боя Государства с Церковью, не для великой ли русской и всемирной религиозной революции?
Христианство есть откровение единой Личности Богочеловеческой; вот почему подлинная святость христианская есть по преимуществу святость личная, внутренняя, уединенная, безобщественная; и вот почему так бесплодны все попытки включить в христианство общественность, которая есть начало множественности, по существу своему, если не противоречивое, то противоположное началу единства, началу личности. Не в христианство, а только в религию Троицы, Всех Трех – Божеской Множественности, открывающейся в Божеском Единстве – включается и человеческая множественность, совокупность личностей – святая общественность; только в религии Святой Земли естественно включается и всемирное соединение и устроение людей на земле – церковь как царство. В христианстве церковь есть царство небесное – безземное, духовное – бесплотное; в религии Св. Духа церковь есть царство небесно-земное, духовно-плотское, не только невидимо, мистически, но и видимо, исторически реальное. Это – исполнение Третьего Завета, воплощение Третьей Ипостаси Божеской. Ибо точно так же, как Первая Ипостась Отчая воплотилась в мире природном, дочеловеческом – в космосе и Вторая Сыновняя – в Богочеловеке, Третья Ипостась Духа воплотится в Богочеловечестве, в Теократии.
Вот что значит для нас это пророчество Достоевского: «Церковь есть воистину царство и определена царствовать и в конце своем должна явиться как царство на всей земле». Мы ничего не прибавляем от себя к этому пророчеству, мы только завершаем его, доводим до степени нашего религиозного сознания и повторяем вместе с Достоевским, первым пророком Св. Духа, Св. Плоти.
«Сие и буди, буди!»
Таково лицо и такова личина его; лицо противоположно личине. Личина – православие, самодержавие, народность; лицо – преодоление народности – во всечеловечности, преодоление самодержавия – в теократии, преодоление православия – в религии Св. Духа.
* * *
Иногда кажется, что такая же, как у Достоевского, противоположность лица личине существует и у всей России и что русская революция есть не что иное, как срывание личины с лица. Об этом неоткрывшемся лице, об этой неродившейся идее говорит и Достоевский: «Будущая самостоятельная русская идея у нас еще не родилась, а только чревата ею земля ужасно и в страшных муках готовится родить ее». Если бы эта идея заключалась в православии, самодержавии, народности, то ей бы и рождаться нечего.
Но переживаемые нами муки революции действительно похожи на страшные муки каких-то родов, кажется, не только русских, но и всемирных; не одна Россия, но и вся Европа, вся земля, «Великая Мать сыра земля» в наши дни, точно так же, как во дни Рождества Христова, «чревата ужасно», ужасно беременна. И, может быть, недаром первый приступ рождающих болей происходит именно в России. Достоевский думал, что всемирная революция, которой он ждал, которую звал, начнется в Европе и окончится в России. «Социалисты, – говорит он, – бросятся на Европу, и все старое рухнет. Волна разобьется лишь о наш берег». Происходит обратное: волна поднялась от нашего берега, и еще неизвестно, разобьется ли об Европу или Европу разобьет.
Ежели мера народа – государственность, то можно бы отчаяться в России: она всегда выказывала, и теперь больше, чем когда-либо, поразительную бездарность в творчестве государственных форм. После тысячелетних усилий создать что-нибудь похожее на политически реальное тело создала вместо тела призрак, чудовищную химеру, полубога, полузверя – православное самодержавие, которое давит Россию, как бред, и чтобы очнуться от этого бреда, нужны почти предсмертные судороги. Ведь казалось же и Достоевскому, что весь самодержавный «петербургский период русской истории вот-вот поднимется вместе с петербургским туманом и разлетится, как сон». Русская монархия – узаконенное беззаконие, застывший террор, обледенелая анархия; и русская революция слишком часто – только «русский бунт, бессмысленный и беспощадный», по слову Пушкина – та же анархия.
Но, может быть, в этом нашем последнем отчаянии о государстве Российском – наша первая надежда на русский народ. Не потому ли этот народ по преимуществу безгосударственный, анархический, что он по преимуществу религиозно-общественный, теократический? Не потому ли оказался он таким бездарным в творчестве государственном, что истинное призвание его – создать не мертвый механизм государства, этого «Автомата», «Искусственного Человека», Homo Artificialis, по выражению Гоббса, – а живое тело церкви, Богочеловечества? И в неутолимой тоске русского народа о грядущем царе-Мессии, соединителе правды земной с правдой небесной, не заключается ли, хотя и бессознательное и уродливо искаженное историческою действительностью, но, в идеальном существе своем, подлинное, теократическое чаяние?
Доныне во всемирной истории ни один великий народ не жил без государства; доныне быть в истории значит быть в государстве. Все попытки выйти из государственности кончались или тем, что народ погибал, порабощался другими, более государственно крепкими народами, или через революцию переходил от одного менее – к другому более совершенному, более государственному государству.
Подвергнется ли Россия этой общей исторической участи народов: найдет ли наконец свою государственность в своей революции, или погибнет от своей анархии, умрет в «страшных муках родов»?
Во всяком случае, наша бесконечная религиозная надежда только в нашем бесконечном политическом отчаянии: только там, где кончается абсолютная государственность, начинается абсолютная религиозная общественность. Мы надеемся не на государственное благополучие и долгоденствие, а на величайшие бедствия, может быть, гибель России как самостоятельного политического тела и на ее воскресение как члена вселенской Церкви, Теократии. «Если семя не умрет, то не оживет» – это истина как для отдельных личностей, так и для целых обществ, целых народов.
Одно из двух: или Апокалипсис – ничто, и тогда все христианство – ничто. Или за историческою действительностью есть иная, высшая, не менее, а более реальная действительность апокалипсическая. За государственностью есть иная, высшая и опять-таки не менее, а более реальная общественность теократическая. И выйти из истории, из государственности, еще не значит погибнуть, перейти в ничтожество, а может быть, значит перейти из одного бытия в другое, из низшего измерения – в высшее, из плоскости исторической – в глубину апокалипсическую.
Мы и надеемся, что русская революция, сделавшись религиозною, будет началом этого выхода.
Только в подвиге вольного страдания («надо страдание принять», завет самого Достоевского), вольной смерти политической для воскресения теократического может заключаться то «всеслужение человечеству», в котором видел Достоевский призвание России; в этом и только в этом смысле русский народ может сделаться «народом-богоносцем».
«Сие и буди, буди!»
А если это будет, то, несмотря