О том, как в 1990-е гг. политический контекст влиял на научные оценки сербского национализма, можно судить на примере блестящей и воистину инновационной книги Найла Фергюсона (Niall Ferguson) «Горести войны» (Pity of the War). Коротко касаясь истории возникновения в XIX в. национальных государств на Балканах и в Европе, автор пишет, что, хотя сербское правительство и не подчинялось воле России, как болгарское, «его политику можно назвать агрессивно националистической и экспансионистской». Того, что Пьемонту удалось в 1850-е гг., а Пруссии – в 1860-е гг., Сербия хотела добиться в начале ХХ в., а именно: «расширить собственную территорию, прикрываясь идеологией “югославянского” национализма»[360]. Ни слова о национально-освободительном движении, о том, что Сербия была центром притяжения для своего окружения. Имели место только притязания Сербии, обращенные вовне. Будем справедливы, ни о чем подобном не говорится и применительно к другим народам и государствам. В фокусе внимания автора лишь территориальный вопрос. При этом Фергюсон отмечает цинизм Лондона и Парижа, желавших грекам и сербам «успехов против турок, но только в пределах дозволенного великими державами»[361].
Манфред Раухенштайнер (Manfred Rauchensteiner) в книге, увидевшей свет в 1993 г., совсем в «модерном» духе утверждает, что Франца Фердинанда «убил террорист, находившийся под сербским контролем». Австро-венгерские власти были уверены в соучастии сербского правительства в убийстве, что и подтвердилось, когда стали доступны документы Салоникского процесса (вывезенные из Югославии в 1941 г.). Выяснилось, что некоторые члены правительства знали о планировавшемся теракте. Позднее этот тезис доведет до абсурда историк Макмикин, заявивший, что офицеров на процессе судили за участие в аттентате на эрцгерцога. Как мы уже указывали ранее, автор предполагает, что таким образом правительство хотело замаскировать свое участие и снять с себя ответственность за покушение[362].
Британский историк Марк Корнуолл (Mark Cornwall) в первой половине 1990-х гг. озвучил более-менее корректные оценки роли Сербии. Некоторые преувеличения, как нам кажется, обусловлены общей атмосферой того времени. Одним из них можно считать утверждение, будто война была на руку сербскому правительству, так как позволила ей решить ряд внутренних проблем. Согласно имеющимся «доказательствам» Сербия в 1914 г. проявляла большее упрямство и независимость, «чем это кажется историкам… Сербия была готова отвергнуть австрийские требования, которые противоречили статусу суверенного и “цивилизованного” государства (так в оригинале. – М. Б.)… Поэтому правительство сформулировало по собственному усмотрению (так в оригинале. – М. Б.) миролюбивый и одновременно холодный ответ… По ситуации на 25 июля королевство не возражало против локальной войны с Австро-Венгрией… Пашич полагал, что Великая Сербия может родиться только в огне общеевропейской войны. И сама Сербия поспособствовала тому, чтобы эта война началась, отказавшись во время Июльского кризиса вернуться в положение австро-венгерского сателлита (sic!)»[363].
Следует отметить, что к противоположным умозаключениям автора должно было подтолкнуть уже само впечатление, которое на современников произвел ультиматум, казавшийся «неприемлемым» даже немцам с австро-венграми. Его подлинную суть сразу раскрыли и в Лондоне, и в Петербурге, и в других столицах, в которых послам Монархии приходилось выслушивать заявления, что этот «ужасный документ» преследует единственную цель – развязать войну. Что касается сербского ответа на ультиматум, о содержании которого стало известно 26 июля, то ему отдавали должное за готовность пойти на максимально возможные уступки ради сохранения мира. Кому-то может показаться «спорным» комментарий российского министра иностранных дел Сазонова: «Умеренность и стремление дать Австро-Венгрии удовлетворение превосходят все ожидания. Мы не видим, какие еще требования можно предъявить… Если только венский кабинет не ищет предлога для войны». Или «некомпетентен» болгарский премьер Радославов, признавший, что «Сербия своим ответом на австрийскую ноту продемонстрировала изрядное миролюбие и пошла на все возможные уступки». Может быть, «пристрастно» мнение французского МИДа, в котором австро-венгерский посол услышал, что «по общему убеждению Сербия сделала все возможное и поэтому вправе рассчитывать, что Австро-Венгрия не совершит ничего непоправимого»[364]. Если действительно ответ не отличался предупредительностью и ставил крест на дипломатическом решении, как тогда объяснить, что самое сильное впечатление он произвел на берлинские дипломатические круги, на двор и в целом на военную партию. Канцлеру Бетману стоило больших усилий поддержать боевой настрой кайзера, настроение которого в корне переменилось после чтения сербского ответа: «Он решил, что отпали все причины для войны»; кайзер «больше не хотел, чтобы Австрия ее вызывала». Он был готов бросить Австро-Венгрию, если она начнет военные действия. Отрезвляюще подействовали слова военного министра Фалькенгайна, заявившего Вильгельму, что «от него более ничего не зависит». И Бетман полагал, что кайзер не вправе вмешиваться. Колесо завертелось[365].
М. Раухенштайнера все вышеприведенное ни в чем не убеждает: «Тщательно продуманный ответ на венский ультиматум был рассчитан на то, что его хорошо примут европейские правительства. Однако он ни в коем случае не подразумевал безусловного принятия требований, адресованных Белграду. Тот факт, что Сербия за несколько часов до отправки ответа объявила мобилизацию, свидетельствует о том, что сербское правительство осознавало последствия такого ответа»[366].
Таким образом, сербское правительство не ставило цель избежать войны, ее ответ был рассчитан на то, чтобы произвести впечатление на великие державы. Не веря в то, что Австро-Венгрия поверит ей, Сербия приступает к мобилизации до вручения ответа на ультиматум, что служит «доказательством» ее «подлинных» намерений. Не отличающаяся новизной конструкция – плод межвоенных изысканий ревизионистов, стремившихся дезавуировать как аргументы в пользу того, что Австро-Венгрия и Германия желали войны, так и заявления дипломатов и государственных деятелей, полагавших, что позиция Белграда может служить основой для дипломатического разрешения кризиса.
Как и Раухенштайнер, Хью Страхан убежден, что приказ о мобилизации отдан 25 июля после обеда, так как Пашич не сомневался, что Австро-Венгрия приняла решение воевать. При этом британский исследователь считает, что сербский премьер не мог продемонстрировать слабость на внешнеполитической арене, так как это помешало бы ему выиграть предстоящие парламентские выборы. «Следовательно, Сербия прибегла к военным мерам до того, как исчерпались все дипломатические средства», – пишет Страхан[367].
Кристофер Кларк вслед за Раухенштайнером, но не ссылаясь на него, указывает, что австро-венгерскому посланнику Гизлю стало ясно, что «не следует ожидать безусловного принятия ультиматума. Приказ о сербской мобилизации действовал с трех часов дня. Городской гарнизон с большой помпой вышел из казарм и занял высоты вокруг города. Народный банк и Государственный архив приступили к эвакуации во внутренние районы, а дипломатический корпус приготовился последовать за правительством в Крагуевац (!) и далее в Ниш»[368]. Кларк повторяет аргументы германского посла в Вене Генриха фон Чиршки, которые он озвучил в разговоре с британским коллегой Бансеном. Когда тот сказал, что, по-видимому, Сербия согласилась практически со всеми пунктами ультиматума, Чиршки возразил, что все это обман, так как мобилизация уже началась, а правительство решило покинуть столицу еще до вручения ответа. И этот факт подтверждает то, что ему хорошо известно – что легитимные требования Австро-Венгрии остались неудовлетворенными»[369].
В вопросе о времени начала мобилизации ошибается и Жан-Жак Бекер, утверждающий, что приказ последовал 25 июля в 15.00, то есть за три часа до вручения ответа на ультиматум. Сербия, дескать, ни секунды не сомневалась, что он будет отвергнут[370].
Более того, в Вену сообщали, что мобилизация началась уже 24 июля в 16.00. Соответствующее донесение от австрийского шпиона в г. Шабац передано через командование XIII корпуса в Загребе и принято в 23.00 того же дня. Фиксируя эту информацию, Конрад Гетцендорф в своем дневнике делает запись о том, что 25 июля поступило новое известие о мобилизации, приказ о которой якобы отдан в 16.00. В данном случае, по-видимому, речь идет о докладе Гелинека, к которому апеллирует и Кларк[371]. И среди сербов ходили слухи, подкрепленные информацией из «секретного источника», что мобилизация или будет, или уже объявлена (а на самом деле еще не была. – М. Б.). При этом мало кто понимал разницу между приказом принять меры предосторожности, сообщением о готовности приступить к мобилизации и собственно приказом о мобилизации.