был дома?! Положила записку Арина, видимо, месяца два назад. Но он только сейчас обнаружил. Мирон грустно посмотрел на записку, в груди был ком тоски. Поставил диск в дисковод, слушал вначале почти механически, обдумывая сюжетный ход, хотя мысли разбегались в разные стороны, а потом собирались и убегали в какую-то космическую черную пустоту.
Вдруг даже вздрогнул. Городницкий пел «Марш серых гномов»:
Если ты не пахнешь серой,значит, ты не нашей веры.
Это точно, сказал он себе. Я и в самом деле не их веры. Да и вообще агностик.
И невольно мысли и чувство сошлись в одну точку, и он подумал о том, от чего старался защитить свое сознание: а как без него придется жить жене Арине и дочке Саше, поймал эту мысль за хвост. И испугался. И тут же понял, почему испугался.
Он ходил из угла в угол маленькой комнаты, а в голове вертелась длинная фраза из набоковского романа. Мол, «вот-вот, в своем передвижении по ограниченному пространству кое-как выдуманной камеры, Цинциннат так ступит, что естественно и без усилия проскользнет за кулису воздуха, в какую-то воздушную световую щель, – и уйдет туда с той же непринужденной гладкостью, с какой передвигается по всем предметам и вдруг уходит как бы за воздух в другую глубину, бегущий отблеск поворачиваемого зеркала». Хорошо набоковскому кукольно-картонному герою, он мог уйти. А он? Тоже воображения хватало, но получится ли уйти? Да, фантазия была его бедой. Сама его фамилия была говорящей, словно из немецких сказок о фантазерах. Шайнбаров. Откуда такое у его русских родителей? Корень – Scheinbar, мнимый, кажущийся. То есть все ему казалось, а кажущееся казалось правдой. Но иногда и в самом деле правдой оказывалось. То ли он выдумывал, то ли за него кто-то выдумывал, но мир вокруг него словно струился, менял порой очертания. Потому он и пугался.
Иногда он пытался подумать так, обманывая свое заклятье: «А что будет, если того-то не будет». Когда Мирон думал так мимоходом, не придавая значения своему вопросу, то почти всегда исполнялось. Он не мог силой мысли заставить что-то произойти. Важно было условное наклонение или полное неверие в свои слова, уверенность, что ничего не произойдет. Тогда-то и происходило. Подумал так про бабушку, про Брежнева, про друга, потом про советскую власть. И их не стало. С бабушкой было ужасно, но тогда эта его способность и в голову ему не приходила. Бабушка помогала его семье материально, они и жили вместе. И как-то он просто подумал, когда после аспирантской нищеты попал на все-таки оплачиваемую работу: «Ведь если теперь бабушка умрет, то мы уже вытянем, справимся». И она взяла и умерла. Он заставил себя не думать об этом, о своей странной силе, не хотелось чувства вины.
А уж с Брежневым этого чувства и в помине не было. С Брежневым было почти смешно. Как-то их главный редактор (тогда Шайнбаров еще работал в журнале, и еще не ушел в Институт гуманитарного знания, тем более задолго до того, как Глухов переманил его в МЕОН на должность научного куратора – пятьсот баксов в месяц) вызвал его к себе и сказал, что начальство недовольно последней публикацией, им подготовленной. Мирон тогда пробил полный вариант рукописи князя Щербатова «О повреждении нравов в России», а поскольку Главный колебался, он принялся настаивать на раннем номере, девятом, скажем. Главный попался и сказал, что не желает торопить такой сомнительный материал, что раньше десятого номера его не пустит. «Девятый», – упрямо говорил Шайнбаров. «Десятый!» – утверждал Главный. И победил. Текст вышел в десятом. Редакция ликовала, все болели за Мирона, хотя и не верили в его удачу. Теперь приходилось расхлебывать. «Мирон Глебович, – сказал Хрукин, – вы подсунули журналу бомбу, которая нас всех взорвет. Мне сказали, что слишком много аллюзий у Щербатова, слишком на нас похоже». Мирон соображал быстро: «Ксаверий Николаевич, – возразил он, – кому же пришло в голову сравнить эпоху самодержавия восемнадцатого века с эпохой развитого социализма? Мне такое даже в голову придти не могло». Хрукин обрадовался аргументу: «Да, это вы хорошо сказали, это я им тоже скажу. Но Зимянин угрожает, что на стол Генеральному секретарю этот текст положит. И нам тогда не поздоровится». Мирон начал возражать: «Я думаю…» Хрукин прервал его: «А вы не думайте. Ваши мысли плохо пахнут!»
Шайнбаров пожал плечами: «А если Генеральный раньше на стол сам ляжет?» Главный настолько перепугался, что подпрыгнул и закрыл дверь кабинета. Однако не настучал. Да и о чем стучать? Ситуация уже была такая, что слова не несли за собой доноса и ареста. Но самое смешное, что не прошло и недели, как Генеральный лег на стол, ему были устроены торжественные проводы, Главному дали место на трибуне рядом с Мавзолеем, но он успел позвонить и приказать: «Стоять, как вся страна, с минутой молчания». Но на следующий день он произнес странную, почти мистическую фразу: «Откуда вы знали? Это вы виноваты».
Шайнбаров посмеялся, Брежнева ему было не жалко. Тем более не связал с собой падение советской власти. Хотя как-то сказал приятелю, в шутку, разумеется, что вот, мол, вообрази: просыпаемся, а Советской власти нет. Если бы он мог догадываться, какие гады после этого выплывут из подземных клоак! Но все же не мог он поверить, что от его мысли такие социальные катаклизмы возможны.
Он был женат тогда первый раз. Давно и долго женат, лет двадцать. Дело шло к разводу. Жена уже сама по существу ушла, влезши в политику. Она водилась с диссидентами, которые требовали непременных подписей под какими-то возмущенными и обличительными письмами. Ему не хотелось, но он старался не подать виду, что считает их дураками и пешками в политических играх, а потому пару раз подписал. Впрочем, он почему-то чувствовал, что именно с этими письмами обойдется. Диссидентские друзья смотрели на него подозрительно, не очень понимали, что это он пишет, поскольку никому он свою прозу не показывал. Но поскольку Шайнбарова не печатали, инакомыслы склонялись к тому, что, скорее всего, он человек порядочный и не стукач. Тогда-то подумал, что ему надоела советская власть с ее идиотизмом и идиотизм борьбы с ним. Тут и случилась перестройка.
В начале 90-х Шайнбаров ушел из журнала, его позвали в новый Институт гуманитарного знания, где он завел страстный роман с одной замужней юной аспиранткой Эдитой Птицей. Ее карие глаза с монгольским разрезом горели откровенным сексуальным огнем. Он и не ожидал, что она на него клюнет. Помимо писания обязательных статей, он читал в Институте спецкурс по русской классике для младших научных сотрудников. Уже на второй лекции