Мне кажется, прочесть даже одну газету в неделю и то слишком много. Последнее время я это делаю, и у меня такое чувство, словно я живу в чужом краю. Солнце, облака в небе, снег и деревья не говорят мне так много, как раньше. Нельзя быть слугой двух господ. Целого дня сосредоточенного созерцания не хватит, чтобы понять и овладеть богатством дня.
Мы можем стыдиться того, что прочли или услышали за день. Я не знаю, почему мои вести должны быть столь несущественны в сравнении с мечтами и ожиданиями, почему события моей жизни должны быть столь ничтожны. Новости, которые мы слышим, в основном не новы для нашего духа. Они лишь бесконечное повторение избитых истин. Меня часто подмывает спросить, почему такое значение уделяют какому-то частному событию, ну, например, тому, что через двадцать пять лет вы снова встретили на улице архивариуса Хоббинза. Ну и что же, вы не уступили ему дороги? Таковы ежедневные новости. Они, похоже, носятся в воздухе, неприметные, как споры, и попадают на какой-нибудь забытый thallus или поверхность нашего ума, которая становится для них почвой, и так начинает развиваться опухоль. Нужно смывать с себя такие новости. Даже если земля наша разлетится на куски, что из того, если при этом самая суть ее останется неизменной? Если мы в здравом уме, то не должны интересоваться такими вещами. Мы живем не для праздных забав. Я не заверну и за угол, чтобы посмотреть, как мир взлетит на воздух.
Возможно, все лето и почти всю осень вы неосознанно избегали газет и новостей, потому что, как теперь стало ясно, утро и вечер были полны вестей для вас, а прогулки — полны неожиданностей. И вы следили не за новостями в Европе, а занимались своим делом в полях Массачусетса. Если вы живете, двигаетесь, существуете в тонком слое, куда просачиваются вести о событиях, делающих газетные новости (слой тоньше газетного листа, на котором они напечатаны), тогда они заполняют собой ваш мир. Но если вы воспаряете выше или погружаетесь ниже этого слоя, не может быть, чтобы вы помнили или вам напоминали о них. Видеть, как восходит и садится каждый день солнце, устанавливать именно такие отношения между нами и абсолютной истиной — значит сохранить здравый ум. Говорят о народах, а что такое народы? Татары, гунны, китайцы! Они живут роями, как насекомые. Историки тщетно пытаются запечатлеть их в нашей памяти. Так много народу стало потому, что нет личностей. А ведь именно они — население мира. Любой мыслящий человек может сказать вместе с духом Лодина[5]:
Смотрю с вышины на народы,
Они кажутся мне прахом,
Моя обитель в облаках приятна,
Тиха просторная опочивальня.
Давайте жить так, чтобы не походить на эскимосов, которых собаки тащат, не разбирая дороги, кусая друг друга за уши.
Часто не без содрогания я сознаю опасность того, что чуть не допустил в свой ум подробности какого-нибудь пустячного дела или уличного происшествия. Я с удивлением замечаю, как охотно люди загружают ум этой чепухой и позволяют пустым слухам и мелким случайностям вторгаться в сферу, которая должна быть священна для мысли. Разве ум — поприще, куда сходятся, чтобы перемывать кости ближнего и обсуждать сплетни, услышанные за чайным столом? Или это — часть самого неба, храм, освященный и предназначенный для богослужений? Мне трудно разобраться с теми немногими фактами, которые важны для меня, поэтому я не тороплюсь занимать свое внимание вещами незначительными, которые может прояснить лишь божественная мудрость. Таковы, в основном, новости, содержащиеся в газетах и в разговорах. В отношении их важно сохранить чистоту ума. Стоит лишь допустить в свои мысли детали одного-единственного судебного дела, дать им проникнуть в наш sanctum sanctorum[6] — на час, на много часов! — и сокровеннейшая область разума превратится в распивочную, как если бы все это время нас интересовала уличная пыль и сама улица с ее движением, суетой и грязью осквернила святыню наших мыслей! Разве это не было бы интеллектуальным и моральным самоубийством? Когда я был вынужден провести несколько часов в качестве зрителя и слушателя в зале суда, я видел, как время от времени дверь открывалась и в зал входили мои соседи с вымытыми руками и лицами, хотя они вовсе не обязаны были там быть, и на цыпочках проходили поближе. Мне показалось, что, когда они снимали шапки, уши у них превращались в огромные воронки для звука и сдавливали их маленькие головки. Подобно крыльям ветряной мельницы, они улавливали широкий, но мелкий поток звука, который, сделав несколько витков в их мозгу и, пощекотав его выступы и зубцы, выходил с другой стороны. Интересно, подумал я, когда они приходят домой, они так же тщательно моют уши, как перед тем — руки и лица? Мне всегда казалось, что в таких случаях слушатели и свидетели, адвокат и присяжные, судья и сидящий на скамье подсудимых преступник — если можно считать его виновным до вынесения приговора, — все в равной мере виновны, и можно ожидать, что сверкнет молния и поразит их всех вместе.
С помощью всяких уловок и разных вывесок, грозящих нарушителям карой господней, не допускайте таких людей на единственную территорию, которая для вас священна. Как трудно забыть то, что совершенно бесполезно помнить! Если мне суждено стать руслом, я предпочту, чтобы по нему протекали горные ручки, воды парнасских источников, а не городских сточных канав. Существует вдохновение, эта ведущая при дворе Бога беседа, достигающая чуткого слуха нашего ума. А есть нечестивее и затхлое откровение пивной и полицейского участка. Одно и то же ухо способно воспринимать и то и другое. И только характер слушающего определяет, чему его слух будет открыт, а для чего закрыт. Я верю, что ум может быть осквернен постоянным вниманием к вещам обыденным, так что и все наши мысли принимают оттенок обыденного. Самый рассудок наш становится похожим на мостовую, его основание разбивают на куски, по которым могут ездить экипажи, а если хотите знать, какое покрытие самое лучшее, превосходящее по прочности булыжники, еловые плашки или асфальт, посмотрите только, что представляет собой ум некоторых из нас, долго подвергавшийся такому обращению.
Уж если мы так себя осквернили, — а кто не скажет этого о себе? — помочь делу можно лишь одним путем: осторожностью и сосредоточенностью вернуть уму его святость и вновь превратить его в храм. Мы должны относиться к уму, то есть к самим себе, как к невинному и бесхитростному ребенку, чьим опекуном мы являемся, и быть очень осторожными в выборе тем и предметов, на которые мы стараемся обратить его внимание. Читайте не Времена[7], читайте Вечность. Условности, в конечном счете, не лучше нечистот. Даже научные факты могут засорить мозги, если каждое утро не стирать с них сухую пыль этих фактов или не смачивать росой свежей и живой истины, чтобы заставить их плодоносить. Знание дается нам не по частям, оно озаряет, как яркие вспышки небесного света. Да, каждая мысль, приходящая нам в голову, изнашивает ум, пробивает в нем колеи, которые, как на улицах Помпеи, говорят о том, как много им пользовались. Есть много вещей, о которых мы решаем после длительного размышления, что их стоит знать, стоят пускать, как коробейника с его тележкой, шагом или рысцой по тому мосту с огромным пролетом, которым мы надеемся пройти от самого дальнего берега времени и достигнуть, в конце концов, ближайшего берега вечности! Разве мы совсем не обладаем ни культурой, ни тонкостью, а одним лишь умением жить как варвары и прислуживать дьяволу, добывая богатство, славу или свободу, всего понемногу и, выставляя их напоказ, будто мы лишь шелуха и скорлупа, лишенная нежного и живого ядра? Разве наши установления непременно должны походить на колючие плоды каштана с недоразвитым ядром, годные лишь на то, чтобы колоть пальцы?
Говорят, Америке предстоит стать ареной битвы за свободу, но при этом, должно быть, имеют в виду свободу не только в политическом смысле. Даже если допустить, что американцы освободились от тирании политической, они все еще остаются рабами тирании экономической и моральной. Теперь, когда республика — res-publica — утвердилась, настало время позаботиться о res-privata — государстве, личности, присмотрев за тем, чтобы, как римский сенат предписывал своим консулам, «ne quid res-PRIVATA detrimenti caperet», то есть чтобы положению личности не был нанесен ущерб.
Мы, кажется, называем свою страну страной свободы? Но что значит быть свободными от короля Георга и продолжать быть рабами короля Предрассудка? Что значит родиться свободными, но не жить свободно? Какова цена политической свободы, если она не является средством к достижению свободы нравственной? Чем мы, собственно, гордимся — свободой быть рабами или свободой быть свободными? Мы — нация политиков, заботящихся об укреплении самых дальних подступов к свободе. Может быть, только наши внуки будут по-настоящему свободными. Мы слишком обременяем себя. Существует частица нас, которая никак не представлена. Получается, так сказать, налогообложение без представительства. Мы размещаем у себя войска, расквартировываем глупцов и скотов всех мастей. Мы размещаем на постой к нашим бедным душам свои грубые тела, и в результате постояльцы пожирают хозяев. Подумать только, Америка шлет корабли в Старый Свет за горькой настойкой! Разве морская вода, разве кораблекрушение не горьки сами по себе настолько, чтобы чаша жизни пошла ко дну? А между тем наша хваленая торговля по большей части именно такова. Но есть люди, называющие себя философами и государственными деятелями, которые настолько слепы, что ставят прогресс и цивилизацию в зависимость именно от подобного рода деятельности, которую можно уподобить жужжанию мух вокруг бочонка с патокой. Хорошо, если бы люди были устрицами, заметил некто. Хорошо, отвечу я, если бы они были комарами.