Проста и естественна жизнь тети Оли, прост и естественен ее конец. Жить для людей, быть им необходимым можно и нужно везде, и на реке Кети, в далеком поселке Тагул — тоже.
С горьким чувством утраты закрываешь повесть Николая Волокитина, но высветлено оно, это чувство, щемящей любовью к людям, тягой к ним. И не покидает уверенность, что на Кети ли, на Чуне ли, на реке Мане ли или на самом Енисее много живет таких вот Типсиных, и мир держится ими, добротой их бескорыстной, нескончаемой.
И не хочется почему-то по традиции делать замечания молодому автору, хотя много еще недочетов и промахов в его первом произведении.
Пусть-ка автор, так душевно и талантливо рассказавший нам о тете Оле Типсиной, своим умом дойдет до всего, преодолеет рыхловатость, перегруженность слога местными речениями, научится строже отбирать материал для своих вещей. Пока он еще увлекается, и многовато мелькает оттого в его повести людей, а точнее, имен их, и совсем ненужных подробностей. К мастерству ведь тоже идут через болезни, утраты, и не всегда литературные няньки приносят одну только пользу, порой они сбивают с панталыку и подминают под себя «литературного младенца».
Живет Николай Волокитин в одном из красивейших мест Красноярского края, в селе Казачинском. Неподалеку от этого села бурлит, пенится и гудит неукротимо знаменитый Казачинский порог. Не одному уже сибирскому писателю родная и прекрасная земля помогала твердо встать на ноги, а несмолкаемое гудение порога, его могущество и стремительный бег Енисея меж грозных камней добавляли сил, яркости красок и страсти их самобытному слову.
1970
С Петром Борисковым мы познакомились и близко сошлись на Высших литературных курсах. Как-то разговорились, и оказалось, что в сорок втором году осенью служили в одном запасном полку, в пехотном, и, зная, какое плохое зрение у Пети, я, естественно, поинтересовался: как же он в армию угодил, да еще в пехоту. Ведь стрелять же надо из винтовки.
— А я обманул военную комиссию, чтоб попасть на фронт, — простодушно улыбаясь и помаргивая подслеповатыми глазами из-за толстых стекол очков, ответил Борисков. — Не мог же я сидеть в тылу, когда все мои сверстники там… воюют.
В этом поступке весь Петя Борисков! Душевное расположение к людям, заинтересованность в их судьбе, а значит, в судьбе народа, Родины своей, сострадание, доброта и какая-то неистребимая, порой наивная вера, что все в мире и в первую голову в человеке устроено по идеальным чертежам и только надо помочь человеку возвыситься до идеала, — вот самая, пожалуй, главная черта характера этого много пережившего, немало страдавшего и глубоко мыслящего писателя, верного товарища и человека.
Всем, кто знает Петю, известно, что он любит поразмышлять вслух, и в этих размышлениях часто он бывает идеалистом, но никогда и ни в чем не бывает равнодушным человеком.
Жизнь распорядилась так, что время свое и силы Борисков был вынужден расходовать на общественные и семейные дела, и оттого написал немного, однако и по этому немногому можно видеть, что проза Борискова похожа на него самого, она бывает неуклюжа, рассудочна, но везде и всюду, в очерках, в рассказах, в драме ли, есть главное — искренность и доброта, без чего, как известно, искусство, а тем более литература, не только невозможны, но и попросту никому не нужны, ибо первостепенная задача писателя противостоять злу, утверждая добро.
На жизненном примере Пети Борискова убеждаешься: чтобы учить добру, надо прежде всего быть добрым самому — везде и всюду, постоянно, терпеливо, даже если судьба делает все для того, чтобы ты озлился на людей и на себя. Но этот легкий, увы, не так уж редко избираемый людьми путь в жизни — удел слабых и безвольных.
Сильному и свободному человеку всегда бывает и будет труднее, но сильными и свободными держится мир, утверждается прекрасное на земле.
Вот почему я верил и верю, что Петя Борисков, мой давний и верный товарищ, напишет еще очень и очень много, — напишет задуманный роман, пьесы, рассказы, но самое главное, сделает много людям добра, ибо творить добро, и не только пером, каждодневно, ежечасно, есть воистину назначение его жизни, — такова уж душа этого человека, душа нараспашку, как говорят в народе.
Пятьдесят лет — это немало для людей нашего поколения, много пережившего и сделавшего. Но я никак не могу представить Петю старым, усталым. Мне кажется, он не изменился с тех пор, как я его узнал, да и не способен меняться — все так же бьет ключом энергия его и деловитость, все так же юношески наивен он порою в рассуждениях, в отношениях к людям и к жизни, что является признаком молодости его доброго сердца, и, верю я, как и в сорок втором, если кому-то — нам ли, его товарищам и собратьям по перу, родине ли нашей многострадальной — сделается трудно, нужна будет помощь Петр Борисков, не думая о себе, преодолевая любые испытания, придет на помощь, возьмет на себя любую тяжесть, или, как опять же говорится в народе, подставит свое плечо под комель.
1974
Эта, исполненная светлой любви и печали фраза все время звучала во мне, пока я читал книжку Игоря Лободина «Пучок земляники».
Долго и трудно готовил свою первую книжку молодой писатель. «Ягодка по ягодке» в течение нескольких лет собирал он свой маленький «пучок». И получилась книжка хорошая, уверенная.
Вот отрывок из рассказа «Белым днем», где повествуется о том, как немцы среди бела дня выгоняют из села жителей, чтобы сжечь дома и обездолить людей.
«Готовый в дорогу, я бесцельно обошел гулкий опустевший дом с распахнутыми настежь дверями, опрокинутыми в суматохе стульями, голыми стенами, на которых еще вчера висели фотокарточки в ореховых рамках, тусклое зеркало, икона под рушником в святом углу, украшенном соломенными жаворонками, из бумажного крепа крыльями, Этот угол, сиявший по утрам лампадой, теплой позолотой витого оклада иконы, теперь был сумрачный пустой. В одном из окон пузырилась занавеска. Она то падала, прилипала к выбитой шибке, то поднималась, открывала лудку подоконника. На ней в пустой бутылке отчаянно жужжала муха, лежали забытые ножницы и Танькина тряпичная матрешка с яблочно-круглой и полуоторванной, на живой нитке, головой. В разбитое окно тянуло сырым холодом, едва заметным паром тумана. Вместе с теплом из дома, казалось, ушли его прежние запахи. В пустых комнатах уже сквозил отчуждающий землисто-тяжелый запах покинутого жилья».
Я не буду увлекаться цитированием, хотя, признаюсь, делал бы это с большой охотой. Очень уж полны — одухотворенны и образны — строки в этой небольшой, скромно изданной книжке.
Уже по этому кусочку из рассказа нетрудно догадаться, кто есть любимый писатель Лободина. И жил он в тех же местах, довольно-таки неприметных на посторонний взгляд. И все же умел Бунин увидеть здесь столько природы, столько ее прелестей и так их воспеть, что вроде и нет краше земли, чем орловская. Видно, не в природе дело, а в душе, которая умеет слышать свою «тихую родину», в глазах художника, которому дано увидеть такое, мимо чего люди часто проходят скучно и равнодушно. Ведь вон та же буйная, красотами переполненная Сибирь описывается иными писателями так, что зевать хочется от скуки.
Орловца Лободина не пролистаешь! Наоборот, нет-нет да и вернешься к тому или иному абзацу, да и «обсосешь» его; перечитаешь, пораженный дотошностью его глаза. Он видит, что «на телегу, отправляющуюся в изгнанье, родная береза насорила желтого листа, и на корове, меж худыми кострецами на них хоть сумки вешай — „желтели листья“». Бросит мимоходом: «В подстепье теперь и кусты в радость, потому как настоящие деревья, будто старики, повымерли». Или: «За решеткой окна, над рожью, плавились корни молний».
И ныне живущего наставника Лободина, соседа по земле, курянина Евгения Носова почувствуешь в этой книжке. Ему и посвящен лучший рассказ в сборнике «Крыша» — незамысловатая история о том, как у Арины Каблуковой, недавно вышедшей на пенсию и живущей в деревне Обыденовка, что затерялась «в море ржи на суходольном косогоре…», ветром сорвало крышу и как соседи и пастух Николай покрыли ее новой, «прогонистой» соломой.
Много радости, много света в этом в общем-то грустном рассказе, из которого узнаешь не только о жизни Арины, но и о нелегкой любви двух людей, не соединенных жизнью, о привязанности молодой и доброй женщины к детям, которые могли бы быть ее детьми, да не «сулил Бог».
Всего в первой книжке Игоря Лободина семь рассказов. Они довольно ровно сделаны, хотя немножко выбивается этюд «Адажио», от которого ждешь чего-то большего и ровно бы обманываешься в ожиданиях, ибо уже настроен предыдущими рассказами на спокойный подробный разговор о тихой, неприметной жизни, наполненной простыми, но поэтическими житейскими буднями.