Но зачем ходить далеко? Вот образчик, который вполне обрисовывает человека и при этом имеет всю прелесть современности: в том листке, который он прислал нам, он рассуждает по поводу одной из самых последних прокламаций, которые разбрасывались в Петербурге и Москве под заглавием Молодая Россия. Публике отчасти известно из газет содержание этого безобразного изделия ваших революционеров. Здесь требуется ни более ни менее как признать не существующим Бога, затем уничтожить брак и семейство, уничтожить право собственности, открыть общественные мастерские и общественные лавки, достигнуть всего этого путем самого обильного кровопускания, какого еще нигде не бывало, и забрать крепко власть в свои руки. Лондонский представитель русской земли написал об этом произведении статью, и, признаемся, статью эту читали мы с несравненно большим омерзением, чем прокламацию. Там просто дикое сумасбродство; а тут видите вы старую блудницу, которая вышла плясать перед публикой.
В прокламации упомянут и издатель Колокола, упомянут с должным уважением, как родоначальник, как великий политический ум, впервые провозгласивший на русском языке теорию "кровавых реформ"; но авторы прокламации находят, что он отстал, сделался слишком мягок и сбивается на тон простых либералов, которые не хотят кровавых реформ. Изъявляя ему должное уважение, они признаются, что недовольны им. В самом деде, как ни скудоумны эти революционеры, а поняли, что есть что-то неладное в этом человеке, который издали поджигает революционные страсти. Пожалуй, они крикнут ему ту самую итальянскую фразу, которая так полюбилась ему: Studiate la matamatica e lasciate le donne", или просто по-русски: "Убирайся к черту, болтун, с своими благословениями". Но болтун себе на уме; он еще не теряет надежды поладить с ними. Он прочитал эту Молодую Россию и, как вы думаете? — какое родилось в нем впечатление, или лучше сказать, что он написал по прочтении ее? Весь цинизм своих истасканных и избитых острот изливает он на правительство и на общество. Виновато правительство, которое не осталось сложа руки, виновато общество и литература, которые не с умилением приняли эту прокламацию, виноват, наконец, народ (хотя он и прощает ему), который получил дурное воспитание и готов побить камнями своих благодетелей. "Народ, говорит он с меланхолией, вам не верит, и готов побить камнями тех, которые отдают за него жизнь. Темной ночью, продолжает он, возвышаясь до поэзии, — темной ночью, в которой его воспитали, он готов, как великан в сказке, перебить своих детей, потому что на них чужое платье". Все виноваты, и народ, и правительство, и смирительная литература (это острота), и помещики (на них лежит тяжкий грех крепостного права, который они еще не искупили покаянием: фразер иначе не говорит теперь, как библейским языком), всем учитель дает острастку и строгое наставление. Правы только авторы этой прокламации. Обо всех говорит он с негодованием, со злобной иронией; к ним одним обращается он со словом нежности, с чувствительным дрожанием в голосе. В Молодой России видит он приятную смесь Шиллера с Бабефом. "Вы нас считаете отсталыми, говорит он, мы не сердимся за это, и если отстали от вас в мнениях, то не отстали от вас сердцем, а сердце дает такт". Какой же такт дает ему сердце? Он отечески журитМолодую Россию только за две ошибки, — во-первых, что она одета не по-русски, а более по-французски; во-вторых, что она появилась некстати, тем более что вскоре случились пожары. Он вразумляет наших Шиллеров с примесью Бабефа, чтоб они были попрактичнее и не прибегали к французской декламации и к формулам социализма Бланки. Против оснований их программы он ни слова не говорит; но находит, что революционные учения Запада должны быть переложены на русские нравы, в чем, конечно, он и подсобит им…
"Чего испугались?" — восклицает он с презрением, обращаясь к русскому обществу, которое, по прочтении Молодой России, будто бы ударилось со всех ног спасаться от прокламации под покров квартального надзирателя (это месть за лондонского полисмена). "Чего испугались?" — говорит он, — народ этих слов не понимает и готов растерзать тех, кто их произносит… Крови от них ни капли не пролилось, а если прольется, то это будет их кровь, — юношей-фанатиков? В чем же уголовщина?"
Бездушный фразер не видит в чем уголовщина. Ему ничего, — пусть прольется кровь этих "юношей-фанатиков"! Он в стороне, — пусть она прольется. А чтоб им было веселее, и чтоб они не одумались, он перебирает все натянутые струны в их душе, он шевелит в них всю эту массу темных чувствований, которые мутят их головы, он поет им о "тоске ожидания, растущего не по дням, а по часам с приближением чего-то великого, чем воздух полон, чем земля колеблется и чего еще нет", он поет им о "святом нетерпении…" Что ж! Пусть прольется их кровь, он прольет о них слезы; он отслужит по них панихиду; шутовской папа, он совершит торжественную канонизацию этих японских мучеников. У религии Христа, в которую он не верит, он берет ее святыню и отдает им, этим несчастным жертвам безумия, глупости и презренных интриг. Он почтил их титулом Шиллеров; он показывает им в священной перспективе славу умершего на Голгофе. Чтобы дать им предвкусие ожидающей их апофеозы, он поет молебен жертвам, уже пострадавшим за подметные листки, и молит их, чтоб они "с высоты своей Голгофы" отпустили грех народу, который требовал их головы.
Вот вам человек! Что же он такое? И если б еще был он на месте, с ними, с этими "юношами-фанатиками", если б еще он сам с ними действовал и делил их опасности, — нет, он поет им из-за моря и гневно спрашивает встревоженное русское общество: "Чего же вы испугались? ведь прольется только их кровь, — юношей-фанатиков".
Но эти юноши-фанатики еще не побиты камнями. Может быть, при виде общего впечатления, произведенного их безумием, они бы одумались; может быть, прошел бы их угар. Так вот, чтоб они не очнулись, поддается им жару. Раздается голос, снова призывающий все, что, может быть, с испугом и стыдом побежало из них вон. Вся дурь возвращается в головы, ободренная и подкрепленная; великодушные чувствования, остатки извращенных религиозных инстинктов и весь пыл молодости подбрасывается на подтопку безумнейших мыслей. Они гордо поднимают голову посреди этого общества, которое будто бы испугалось их, и мудрено ли, что они полезут на ножи, чтобы с высоты Голгофы отпустить народу его грех?
Нет, никто ни минуты не опасался, чтобы на голос их мог сочувственно отозваться народ. Такой глупости никому не приходило в голову. Не смысл, не содержание этой нелепой прокламации и других ей подобных могли возбуждать серьезное опасение. Трудно было читать ее без смеха, и первым движением каждого было желание, чтоб она была обнародована и предана общественному посмеянию. Но смех в каждом честном человеке уступает место тяжелой мысли, что нашлись у нас люди, которые, может быть, с серьезным увлечением сочиняли эту галиматью, и что число этих людей растет благодаря неопределенности положения, под влиянием интриганов. Многие точно падут невинными жертвами, но им не останется утешения сказать себе, что они пострадали за какое-нибудь дело, и кровь этих несчастных падет не на народ, она падет на этих бесчестных поджигателей, которые так расточительны на кровь — не свою, а чужую.
Ну а если им удастся наконец раздразнить этот народ, которым они шутят, если наконец поднимется этот великан, поднимется не за тем, чтобы следовать за ними, а затем, чтобы предать их избиению за оскорбление его святыни и царя, которому он непоколебимо верен, одна ли кровь этих фанатиков прольется, будут ли стихийные силы, выступившие из берегов, разбирать виновных и невинных? Петербургское общество знает кому, между прочим, во время пожаров приходилось прятаться от разъяренного народа за полицейскими служителями, кому приходилось менять свое платье, чтобы выйти безопасно на улицу.
От петербургских пожаров отрекаются революционные агитаторы, — отрекаются с добродетельным жаром. Но все их отличие от простых поджигателей в том только и состоит, что те поджигают по мелочи, а она en grand. Да наконец, что же было бы следствием их попыток, как не страшный ряд пожаров, которые зажжет этот великан, ища их же, своих самозванных детей, чтоб избить их, и избивая вместе с ними все, что ни попадет ему под руку?
Издатели Колокола, спрашивают нас, какие они люди. Мы сказали. Честными ни в каком случае назвать их нельзя. От бесчестия им одна отговорка — помешательство.
Впервые опубликовано: "Русский вестник". 1862. Т. 39. N 6. С. 834–852.
Современная летопись. — N 23.