И мир весь сияньем залит.
Легко на равнине без края
В незримую вечность смотреть.
Россия — страна самураев,
Путь каждого русского — смерть.
КЛИЧ СТЕПАНА РАЗИНА
Забудь о долге
И злой судьбине,
По волнам Волги
Разбоем двинем.
Костьми усеем
И окровавим —
И берег левый,
И берег правый.
***
Урал — России ось
И мудрости вершина.
Хранят Урал мороз
И с двух сторон равнина...
Николаю Ивановичу Тряпкину исполнилось бы 85 лет. Почти пять лет после смерти великого русского поэта его нигде и никто не вспоминал и не упоминал. Его как бы вычеркнули из списков. И лишь сейчас на выходе в "Молодой гвардии" в серии "Золотой жираф" его книга избранных стихов. Дай Бог, выйдет в начале 2004 года.
Николай Иванович Тряпкин всегда был отверженным поэтом. Это его стезя. Его крестная ноша, которую и нес он безропотно до конца дней своих. В каком-то смысле он культивировал свою отверженность от литературной элиты. Он и не тянулся особо к избранным, к элите, ибо понимал, там, в их мире, он будет лишен и поэтической и мистической свободы. С юности своей, сначала тверской, потом подмосковной, а потом и северной, он впитывал в себя знание о своем народе, о пророческой надвременной Руси. Его вела судьба изначально. Она дала ему подпитку народной жизнью, дала знание народной культуры. Даже от войны всеобщей он был отвержен, не взяли по здоровью, послали в эвакуацию на север. За тайным знанием. Именно там, на русском севере он стал поэтом. Побывал и пахарем, и пастухом, потом выбился в книжные люди, и северяне искренне гордились своим поэтом.
Его пророческое потаенное слово шло откуда-то из глубины глубин мистической Руси в поисках утраченных истоков, первооснов народного слова. Он был нашим русским дервишем, понятным всем своими прибаутками, частушками, плясовыми, и в то же время непонятным почти никому в своих магических эзотерических прозрениях… Он не погружался в фольклор, не изучал его, он сам был им, был посланцем древнего смысла слова. И потому легко нарушал законы, сочиненные фольклористами. Его чистейший русский язык частенько был неправильным языком. В этом он схож, пожалуй, только еще с одним таким же кудесником русского слова Владимиром Личутиным. Что им до правильности времен, до сочетаемости тех или иных былинных героев. Если они сами были родом из тех же времен. И из того же племени героев.
Зато и сам Христос не спорит с новизной.
И на лепных печах, ровесницах Кащея,
Колхозный календарь читает Домовой.
Понятно, что такие стихи не поместит в свою антологию типичной советской поэзии "Уткоречь" Дмитрий Галковский. Не влезают по всем параметрам тряпкинские стихи в его "квазиэпос разрушенной эпохи", это не поэзия Долматовского или даже Симонова. Это какой-то другой параллельный поток русской поэзии, который, не прерываясь ни на миг, жил еще в те суровые и победные, трагичные и величавые сороковые и пятидесятые годы. Русский народ и тогда еще умудрялся жить по своим внутренним законам, согласно собственному ладу:
Под низкой божницей мерцаньем кемарит
Моргасик с луной пополам.
Старик повторяет в напев поминальник,
Догадки плывут по бровям.
А ведь было тогда еще немало таких колдунов по Руси: и Михаил Пришвин, и Борис Шергин, и Александр Прокофьев, и Николай Заболоцкий, из северных, сибирских, уральских углов пёрла еще на литературную комиссарскую рать кондовая лучезарная мракобесная Русь. Более того, и советскость-то они переделывали по-своему, и ракетами позже научились управлять по-свойски, и в космос даже первыми в мире полетели.
Борьба с посвященными от народа поэтами, с пророками мистической сокровенной Руси шла тайно и явно по всему фронту как с номенклатурно-советской, так и с либерально-диссидентской стороны.
Но даже в этом осознанном замалчивании творцов русских мифов поражает тотальная отверженность поэта Николая Тряпкина. Особенно в последний период его жизни. Его книг не было на прилавках уже более десяти лет. Его обходили с премиями и наградами.
Много раз приходил он к нам в редакцию газеты, подолгу сиживая в отделе литературы, считая нашу газету своим родным углом, пока еще у него были силы. А силы-то были на исходе. Его родной и державный, и национальный, и домашний мир рушился, загоняя уникальнейшего русского поэта в тупик, откуда нет выхода. Этот тупик в 1999 году закончился глубочайшим инсультом, а чуть позже и смертью поэта.
Не жалею, друзья, что пора умирать,
А жалею, друзья, что не в силах карать,
Что в дому у меня столько разных свиней,
А в руках у меня ни дубья, ни камней.
Дорогая Отчизна! Бесценная мать!
Не боюсь умереть. Мне пора умирать.
Только пусть не убьет стариковская ржа,
А дозволь умереть от свинца и ножа.
Его отчаянные, призывающие к бунту и восстанию стихи последних лет не хотели печатать нигде. Только в "Дне" и "Завтра" отводили мы целые полосы яростным поэтическим бойцовским откровениям Николая Тряпкина. Только на наших вечерах выпевал он свои гневные проклятья в адрес разрушителей его Родины и его дома.
Неожиданно для самого себя Николай Тряпкин — в силу своего заикания, да и в силу творческого дара осознанно культивировавший в стихах певучесть, праздничность, историчность, воскресность, природность, не считающий себя никогда солдатом или бунтарем, — именно в девяностые годы переродился в иного поэта. Из лирической отверженности он перешел в наступательную, бойцовскую, отверженность. Иные его друзья этого не принимают и не понимают, они вообще готовы перечеркнуть у Николая Тряпкина все стихи девяностых годов. Им всегда был ближе другой Тряпкин. Этакий "древний Охотник с колчаном заплечным", домашний колдун, привораживающий своими травами и заговорами, деревенский юродивый с глазами ребенка, открывающий красоту мира, красоту мифа, красоту лиры.
Нет, выкидывать из поэзии Николая Тряпкина мощные трагичнейшие красные стихи 1994 года, написанные уже после полнейшего крушения некогда могучей державы, уже после октябрьского расстрела 1993 года, у меня лично не поднимется рука просто из любви к его таланту.
Знаю, что кое-кто из именитых патриотов постарается не допустить целый красный цикл, десятки блестящих поэтических шедевров, в его будущие книги, тем более и родственники препятствовать этому урезанию не будут. Но писались-то с болью в сердце эти строки не именитыми патриотами и не осторожными родственниками, писал их истинный русский национальный поэт Николай Тряпкин. И что-то глубинное выдернуло его из сказов и мистических преданий, из пацифизма и любовного пантеизма в кровавую баррикадную красно-коричневую схватку. И это была его высшая отверженность.
И я смею только гордиться, что всё его последнее десятилетие жизни и творчества постоянно встречался с ним и дома, и в редакции газеты, и на наших вечерах, и в его бродяжничестве у знакомых, и после его тяжелейшего инсульта, когда он вернулся уже смиренный к себе домой — умирать. Я был с женой и двумя поэтами Валерой Исаевым и Славой Ложко из Крыма у него в день восьмидесятилетия. Он лежал в кровати чистенький и смиренный. Добродушный и домашний, но душа его оставалась все такой же бунтарски отверженной: "Права человека, права человека./ Гнуснейшая песня двадцатого века".
В песни Николая Тряпкина погружаешься, как в саму Россию. И не находишь никакой одномерности. Никакого определения. Кто он — православный поэт или языческий? Старовер или атеист? А то и огнепоклонник? Даже в форме путаешься, традиционалист ли он или тайный новатор, открывающий новые пути?