Страсть отца к новым местам и людям была ненасытна. Он ехал в Париж, чтобы взять интервью у дряхлеющего, но по-балетному подтянутого Лифаря, срывался из Бонна в Голландию, чтобы повидать Евгения Максимовича Примакова. Тот принимал участие в научной конференции в Швеннингене. Познакомился в Швейцарии, в Лозанне, с Жоржем Сименоном. Они быстро стали друзьями, установилась переписка. Сименон отца в письмах иначе как "мой добрый друг, собрат по перу и почти однофамилец" не называл.
Во всех путешествиях отец не расставался с портативным диктофоном, записывал не только встречи и беседы, но и все впечатления, размышления, мысли вслух, идеи сюжетов. Боялся что-то упустить, забыть, не заметить.
Показать страну отец умел, как никто. Приехав в новый город, обычно сразу заходил в кафе. Себе заказывал экспрессе, мне - сок.
- Смотри вокруг, Кузьмина. Приглядись к лицам людей! Что их радует, что печалит; прислушайся к мелодии незнакомой речи - так ты сможешь понять страну лучше, чем бегая как оголтелая по всем музеям, ничего не успевая разглядеть по-настоящему...
В тот раз отец привез меня в Париж. Стоял теплый августовский вечер. Мы занесли чемодан в пыльную, очаровательно-запущенную квартиру восьмидесятисемилетней Джульетты (старшей подруги моей бабушки Натальи Петровны Кончаловской - "Таточки") и вышли на Елисейские поля. Елисейские поля начала восьмидесятых - это не теперешние - ухоженные и упорядоченные за то время, что Ширак был мэром Парижа. В то время это сплошное хаотичное мелькание огней реклам. Я невольно сжалась от этого электрического безумия, а отец шел сзади и надо мной, растерявшейся, добро посмеивался. На нем была его излюбленная одежда - потертые джинсы, кожанка, да еще серебряная серьга в ухе. Кто-то из знакомых сказал, что серебро обостряет зрение, и отец, страдающий от необходимости носить очки, поддался, проколол ухо, а это, оказывается, призывной знак для голубых; отец с ужасом понял это на первом же брифинге в Бонне: молодые люди с тонкими голосами так и льнули, похлопывая по спине и нежно улыбаясь. Серьгу отец со свойственным ему упрямством продолжал носить, молодым людям давал жесткий отпор.
В полдень августовского Парижа знойко, асфальт раскален, устало перешептываются поникшие от жары листья деревьев на бульварах. Сначала отец водит меня по местам Хемингуэя. "Его" квартира, "его" кафе. Потом идем в Лувр. После отец покупает мне на площади заводного голубя, который летает, тревожно трепеща хрупкими крыльями из блестящей фольги, и мы отправляемся в Музей Родена на рю Варенн, где отец открывает мне великую нежность "Поцелуя" и трагическую неистовость скульптуры Бальзака, бесконечную печаль "Мыслителя", и затем подводит к знаменитому триптиху. Маленькие карабкающиеся по отвесной скале человечки, срывающиеся в пропасть, поражают меня, одиннадцатилетнюю, но мне не под силу еще провести трагические параллели (да здравствует неведение отрочества и, как следствие его, радость бытия). А потом в кафе, в саду при музее, отец усаживает меня за столик под полосатым зонтиком и угощает черничным тортом. Солнечно, пахнет розами и кофе. Важно, как парижские рантье, расхаживают по посыпанным гравием дорожкам голуби, и суетливо купаются в пыли воробьи. Отец молчит и улыбается.
Срок - веселью, грусти - мера,
Смысл порочного примера,
Необъятность бытия,
И непознанность причины,
В чем-то наподобье мины,
Или таинству огня,
Или алогизму слова...
Что-то подтолкнуло снова
К рассуждению меня.
В ГОРАХ
Впервые отец встал на горные лыжи в Альпах, в сорок девять лет. Его понесло по склону, он врезался в "горнопляжницу", спокойно загорающую в шезлонге, напугал ее и в кровь разбил себе нос. Тогда дал слово научиться кататься. А уж если он решал чего-нибудь добиться, то непременно добивался. Учился в Домбае, где останавливался в отеле у Магомета Кокова и Юры Примы.
Просыпался отец в горах затемно, раньше обычного, правил рукописи, прокурив до синевы номер, потом пил настой трав: зверобой, шиповник, грудной сбор, сам его придумал, свято верил в целебность, а после натягивал джемпер, темно-синий горнолыжный костюм, и мы отправлялись к подъемнику.
В феврале в горах почти всегда солнечно, небо так лазурно, что даже вода в лужах на извивающейся змеей мокрой асфальтовой дороге становится голубой.
Тают огромные сосульки, свисающие с крыш деревянных домиков, разбросанных по склону, в воздухе тянет дымком и талым снегом, а в шум ветра, гуляющего среди высоких сосен, вплетается простенькая песенка синичек.
Идти трудно: ботинки, висящие на шее, тяжелы, лыжи режут плечо. Отец останавливается, прищурившись, глядит на солнце:
- Ночью шел снег. Склон сегодня замечательный, покатаемся на славу. Вперед.
Я устала. Жарко.
- И не думай снимать джемпер, пар костей не ломит. И, кстати, способствует похудению. Я перед тем, как выйти на ринг, сгонял вес - после пробежки сидел в бане, на верхней полке, в двух джемперах. Я тебе уже говорил: нет ничего прекраснее преодоления самого себя. Вперед.
По канатке мы поднимаемся наверх, к вершинам. Кругом только переливающийся на солнце снег, и сверкают на склоне красным, синим, зеленым костюмы лыжников. Они спускаются коротенькими зигзагами, такими стремительными, что снег за их спинами взмывает маленькими буранчиками. Надо съезжать и мне. Я - новичок, на горном жаргоне "чайник".
- Валяй, Кузьмина, бесстрашно. Не размахивай палками и не отклячивай попу.
Спускаюсь я из рук вон плохо, трусливо приседая и подолгу выбирая место для поворота. Дождавшись, пока я остановлюсь, отец отталкивается палками и не спеша съезжает: без пижонства аса, без судорожности новичка, по-боксерски собравшись - достойно.
К полудню, когда солнце начинает нещадно жечь и глаза, если не надел темные очки, слезятся и горят, будто засыпанные песком, мы возвращаемся в отель.
К вечеру отца заваливают приглашениями. Иногда ему удается отвертеться, чаще - соглашается, говоря: "Неудобно обижать людей, приготовили стол".
"Гудит" он до полуночи, накачиваясь любимой "Смирновской", произнося потрясающие, каждый раз новые тосты и отплясывая с поклонницами в баре. Добравшись до номера, заваливается на постель. Стаскиваю с отца, спящего, ботинки, прикрыв дверь его комнаты (иначе не заснуть, храпит он по-богатырски).
Полнолуние. В холодном лунном свете заснеженные горы таинственно, нереально красивы. Поблескивают голубым ледники. Звезды близки и ярки. Завтра будет солнечно, а значит, мы снова пойдем на самый верх.
Когда идешь в крутой вираж
И впереди чернеет пропасть,
Не вздумай впасть в дурацкий раж.
Опорная нога - не лопасть.
Когда вошел в крутой вираж
И лыжи мчат тебя без спроса
И по бокам каменьев осыпь,
Грешно поддаться и упасть.
Прибегни к мужеству спины,
К продолью мышц, к чему угодно.
Запомни: спуски не длинны,
Они для тренажа удобны.
Иди в вираж, иди смелей,
Ищи момент врезанья в кручу,
Судьба еще готовит бучу
Тем, кто Весы и Водолей.
И наконец, опор ноги,
Буранный снег под правой лыжей
И солнца отблеск сине-рыжий,
Но самому себе не лги.
Не лги. Иди в другой вираж,
Спускайся вниз, чтобы подняться,
Не смеешь просто опускаться,
Обязан сам с собой сражаться,
Чтоб жизнью стал один кураж,
Когда смешенье света с тенью
Несет тебя, как к возрожденью,
А в снежной пелене - мираж.
В КРЫМУ
Отцу было чуть за сорок, когда открылся туберкулез. По вечерам мама растирала ему грудь и спину медвежьим салом и готовила горячее питье.
Через несколько месяцев отец поправился, но с тех пор московского холода и дождя выносить не мог - сразу начинался кашель и неделями держалась температура. Он старался уезжать осенью в Коктебель, на Кавказ, в командировки в Латинскую Америку, на Кубу (обожал ее из-за Хэма, подружился с его приятелем, старым рыбаком, прототипом Старика в романе "Старик и море", вместе поймали однажды гигантскую рыбу-пилу).
Когда появилось достаточно денег, начал искать дом на юге. В Пицунде к тому времени цены были такие, что даже отец, один из самых "издаваемых" писателей, крепко задумывался. В конце концов перекинул поиски дома в Крым. В нескольких километрах от Ялты, в сторону Фороса, высоко в горах стоит маленькая татарская деревенька со смешным названием Верхняя Мухалатка. В ней извивающаяся среди дубов, лавров и кипарисов узкая горная дорога, крошечные покосившиеся домики, крик петухов на рассвете, притворно сердитый лай собачонок и молчаливые старухи в стоптанных кроссовках без шнурков на босых, коричневых от загара ногах, копошащиеся в огородах.
Здесь в 1982-м отец и купил развалюху с заброшенным садом и быстро построил небольшой каменный дом. Человек в делах доверчивый, он дал горе-строителям полную свободу, и дом получился бестолковым: камин не горел, печка дымила, стены давали трещины, но отец был доволен, сразу его обжил, купил щенка Рыжего, помесь волка с овчаркой, и начал писать.