Какова была история создания «Лолиты»?
Она родилась давно, должно быть в 1939 году, в Париже; первый трепет «Лолиты» прошел по мне в Париже в 1939-м, а может, в начале 1940-го, как раз когда меня уложил в постель яростный приступ межреберной невралгии, очень болезненное недомогание – почти как тот легендарный шов в боку Адама. Насколько я помню, первый озноб вдохновения был каким-то весьма таинственным образом вызван историей в газете, кажется, это было в «Пари суар», о человекообразной обезьяне, которая после месяцев улещиваний учеными произвела наконец первый в истории сделанный животным рисунок углем, и этот набросок, воспроизведенный в газете, являл собой прутья клетки, в которой сидело несчастное создание.
Был ли у Гумберта Гумберта, обольстителя средних лет, прототип?
Нет. Это человек, которого я выдумал, человек, охваченный наваждением, и, думаю, многие из моих персонажей подвержены внезапным наваждениям, самого разного рода наваждениям; но он никогда не существовал. Он возник, когда я писал книгу. В процессе ее написания, то тут, то там, в газетах, мне приходилось читать разнообразные истории о пожилых господах, преследовавших маленьких девочек: довольно занятное совпадение, но не более того.
Существовал ли прототип самой Лолиты?
Нет, у Лолиты не было прототипа. Она родилась в моем собственном сознании. Она никогда не существовала. В действительности я не очень хорошо знаю маленьких девочек. Поразмыслив над этим подольше, я прихожу к выводу, что не знаком ни с одной маленькой девочкой. Я иногда встречал их в обществе, но Лолита – частичка моего воображения.
Почему вы написали «Лолиту»?
Это было интересно. В конце концов, почему вообще я написал свои книги? Во имя удовольствия, во имя сложности. Я не пишу с социальным умыслом и не преподаю нравственного урока, не эксплуатирую общие идеи – просто я люблю сочинять загадки с изящными решениями.
Как вы пишете? Каковы ваши методы?
Я нахожу, что справочные карточки – лучшая бумага, которую я могу использовать для этой цели. Я не пишу последовательно, с начала и до следующей главы, и так далее до конца. Я просто заполняю пробелы в картине, в этой мозаичной головоломке, которая вполне отчетлива в моем сознании, выбирая кусочек здесь и квадратик там, заполняя часть неба, и часть пейзажа, и часть – ну, не знаю – пирующих охотников.
Еще один аспект вашего не совсем обычного сознания – это исключительная важность, которую вы придаете цвету.
Цвет. Я думаю, что родился художником – правда! – и, кажется, до своих четырнадцати лет проводил бо́льшую часть дня рисуя, и все думали, что со временем я стану художником. Все же я не думаю, что обладал настоящим талантом. Однако чувство цвета, любовь к цвету я испытывал всю свою жизнь. И еще я наделен чудаческим даром – видеть буквы в цвете. Это называется цветным слухом. Возможно, таким талантом обладает один из тысячи. Но психологи говорили мне, что так видит большинство детей и что позже они утрачивают эту способность, когда тупые родители говорят им, что все это абсурд, что А – не черного цвета, а В – не коричневого – ну же, не будь глупым.
Какого цвета ваши собственные инициалы, VN?
V – бледного, прозрачно-розового оттенка; кажется, на техническом языке это называется кварцевым розовым; это ближайший из цветов, который я могу связать с V.
A N, в свою очередь, серовато-желтого цвета овсяных хлопьев. Но вот забавная штука: моя жена тоже обладает даром видеть буквы в цвете, но ее цвета совершенно другие. Есть, пожалуй, две или три буквы, где наши мнения совпадают, но в остальных случаях цвета совсем разные. Случилось так, что мы обнаружили, что наш сын – тогда он был маленьким мальчиком, одиннадцати или двенадцати лет, – тоже видит буквы в цвете. Он вполне серьезно говорил: «О, это не такой цвет, это другой цвет» – и так далее. Тогда мы попросили его перечислить свои цвета, и выяснилось, что в одном случае буква, которую он видит пурпурной или, возможно, розовато-лиловой, является розовой для меня и синей для моей жены. Это буква М. Так комбинация розового и синего дала цвет сирени. Словно гены рисовали акварелью.
Для кого вы пишете? Для какой аудитории?
Не думаю, что писатель должен быть озабочен своей аудиторией. Его лучшая аудитория – это человек, которого он лицезреет ежеутренне в зеркальце для бритья. Думаю, когда художник воображает свою аудиторию, если ему приходит такое на ум, он видит комнату, заполненную людьми, носящими его собственную маску.
В ваших книгах присутствует почти экстравагантное влечение к маскам и личинам: будто вы пытаетесь спрятаться за чем-то, будто вы потеряли себя.
О нет. Думаю, я всегда на месте; с этим нет никаких сложностей. Разумеется, существует определенный тип критика, который, рецензируя литературное произведение, сажает над всеми i авторскую голову. Недавно один анонимный шут, в статье о «Бледном огне» в нью-йоркском книжном обозрении, принял все декларации моего вымышленного комментатора в книге за мои собственные. Верно и то, что иным из более ответственных персонажей даются некоторые из моих собственных идей. В «Бледном огне» живет Джон Шейд, поэт. Он действительно заимствует некоторые из моих суждений. В моей поэме, являющейся частью книги, содержится отрывок, где он говорит нечто, под чем я, пожалуй, подписался бы. Он говорит – позвольте мне процитировать это, если вспомню; да, думаю, что вспомню: «Я напишу о зле. Еще никто / Так не писал. Претит мне идиот / В рейтузах белых, черного быка / Струящий красным, джаз и брикабра / Абстракционистские. От прогрессистских школ / Меня тошнит. Примитивистский вздор / Фольклорных масок, музыку в местах / Общественных я ненавижу так, / Как и бассейн, скотов, зануд, мещан / С сознаньем классовым, как Маркса, Фрейда, клан / Всех лжемыслителей, мошенников, как гул / Раздувшихся поэтов, как акул»[3]. Да, именно так.
Очевидно, что ни Джон Шейд, ни его создатель не являются особенно компанейскими людьми.
Я не состою ни в одном клубе и не принадлежу ни к одной группе. Я не рыбачу, не готовлю еду, не танцую, не рекомендую книги, не даю автографов, не подписываю декларации, не ем устриц, не напиваюсь, не хожу в церковь, не посещаю психоаналитиков и не принимаю участия в демонстрациях.
Порою мне кажется, что в ваших романах – например, в «Камере обскуре» («Смех во тьме») – присутствует струя извращенной жестокости.
Не знаю. Может быть. Некоторые из моих персонажей, несомненно, порядочные скоты, но мне, в общем-то, наплевать, они пребывают вне моего «я», подобно горестным монстрам на фасаде собора – демонам, установленным там потому лишь, чтобы показать, что их вышвырнули пинком под зад. На самом деле я мягкий пожилой господин, ненавидящий жестокость.
Перевод Марка ДадянаЭтот диалог с Олвином Тоффлером появился в январском номере «Плейбоя» за 1964 год. Обе стороны приложили огромные усилия, чтобы создать иллюзию спонтанной беседы. В действительности моя часть, в том виде, в каком она вышла, полностью совпадает с ответами, каждое слово которых было написано мною от руки заранее, до публикации, дабы представить их Тоффлеру, приехавшему в Монтрё в середине марта 1963 года. В настоящем тексте учитывается порядок заданных моим интервьюером вопросов, а также тот факт, что несколько последовательно идущих страниц моего напечатанного текста были, очевидно, потеряны при пересылке. Egreto perambis doribus![4]
После публикации «Лолиты» в Америке в 1958 году ваши слава и состояние выросли почти внезапно, словно грибы, – от высокой репутации среди литературных cognoscenti[5], которой вы пользовались более тридцати лет, до шумного одобрения и брани по адресу всемирно известного автора сенсационного бестселлера. После такого cause célèbre[6] вы когда-нибудь жалели, что написали «Лолиту»?
Напротив, я содрогаюсь теперь при воспоминании, что были моменты в 1950-м, потом в 1951 году, когда я чуть не сжег черный дневничок Гумберта. Нет, я никогда не пожалею о «Лолите». Это напоминало составление прекрасной головоломки – составление и в то же время ее разгадывание, поскольку одно есть зеркальное отражение другого, в зависимости от того, откуда смотришь. Конечно, она совершенно затмила другие мои произведения, во всяком случае, те, которые я написал по-английски: «Истинная жизнь Себастьяна Найта», «Под знаком незаконнорожденных», мои рассказы, книгу воспоминаний, но я не могу осуждать ее за это.
В этой мифической нимфетке есть странное нежное обаяние.
Хотя многие читатели и критики не согласятся с тем, что ее обаяние нежное, мало кто будет отрицать, что оно своеобразное, – настолько, что, когда режиссер Стэнли Кубрик объявил о своем намерении сделать фильм по «Лолите», вы, как известно, говорили: «Конечно, им придется изменить сюжет. Возможно, они сделают Лолиту карлицей. Или ей будет в фильме шестнадцать, а Гумберту двадцать шесть». Хотя в конце концов вы сами написали сценарий, некоторые критики осудили фильм за то, что в нем якобы разбавлена основная сюжетная линия. Вы удовлетворены результатом?