В этом и заключается вся проблема антиципации. Есть ли еще шанс произойти тому, что тщательно запрограммировано? Есть ли еще шанс быть истинным тому, что тщательно и наглядно доказано (показано)? Когда слишком многое указывает в одном и том же направлении, когда объективные причины нагромождаются друг на друга, эффект становится обратным. А следовательно, все то, что указывает на войну: развертывание вооруженных сил, нарастание напряженности, концентрация вооружения и даже зеленый свет ООН, – становится неоднозначным и, отнюдь не увеличивая вероятность столкновения, функционирует в качестве превентивной аккумуляции, субституции[25] и отвлечения внимания [diversion] от перехода к военным действиям.
После пяти месяцев в виртуальной стадии война сейчас входит в свою термальную стадию[26], в соответствии с правилом, согласно которому то, что никогда не начиналось, заканчивается, так и не состоявшись. Полная неопределенность этой войны проистекает из того, что она заблаговременно закончена и вместе с тем нескончаема. Со временем это чревато серьезными последствиями. Виртуальное порождает виртуальное – избегая случайного [accident], которым могло бы стать лишь вмешательство в дело Другого. Но никто не хочет и слышать о Другом. В конечном счете, неразрешимость этой войны зиждется на исчезновении инаковости, элементарной враждебности, самого врага. Война превратилась в холостую машину[27].
Благодаря этой войне невероятная неразбериха арабского мира начинает распространяться и на западный мир – и это справедливая месть. В свою очередь, мы отчаянно пытаемся объединить и стабилизировать их, чтобы легче осуществлять контроль, – это перетягивание каната исторического масштаба: кто кого стабилизирует, прежде чем сам не будет дестабилизирован[28] В столкновении с вирулентной и непостижимой нестабильностью арабского и исламского мира, чьим характерным средством защиты является истерия во всем своем многообразии проявлений [versatilité], западный мир начинает демонстрировать, что его ценности уже не могут больше претендовать на какую-либо универсальность, за исключением чрезвычайно хрупкой универсальности ООН.
На западную логику декомпенсации (Запад стремится к тому, чтобы как-то смягчить, даже подавить свою мощь) восточная логика Саддама отвечает гиперкомпенсацией. Далекий от успеха в противостоянии с Ираном, он принимается за Запад. Он действует за пределами своих возможностей, там, где только Бог может ему помочь. Он совершает акт магической провокации, а Богу или кому-то еще, с ним связанному, предопределено делать все остальное (как правило, эта роль отводится арабским массам).
Американцы же, из-за своего рода эгоцентрического великодушия или глупости, могут вести борьбу с противником, лишь представив его себе по своему образу и подобию. Они одновременно и миссионеры, и новообращенные в свой собственный образ жизни, который они триумфально проецируют на мир. Они не в состоянии представить себе Другого и, следовательно, вести войну с ним персонально. То, с чем они воюют, – это инаковость Другого, а то, к чему они стремятся, – редукция[29] этой инаковости, обращение в свою веру, а в противном случае, если редукция окажется невозможна, истребление (как в случае с индейцами). Они не могут представить себе, что обращение и покаяние с их собственного благоволения не может найти отклик в Другом, и они буквально в шоке оттого, что Саддам обманывает их и отказывается подчиняться их аргументам. Очевидно, поэтому его и решили устранить, не из ненависти или расчета, но за преступление, вероломство, измену, своеволие и коварство (точно как в случае с индейцами).
Вот израильтяне не такие щепетильные. Они рассматривают Другого во всей его неприкрытой враждебности, без иллюзий и сомнения. Другого, араба, нельзя обратить, его инаковость непоправима, его нельзя изменить, его можно лишь усмирить и покорить. При этом они все же признают Другого, хоть и не понимают его. Американцы же не только не понимают, но и не признают.
В Заливе не разыгрывается какая-то решающая партия между гегемонией Запада и бросившим ему вызовом остальным миром. Запад ведет борьбу с самим собой при участии подставного наемника, после того как вел борьбу с Исламом (Иран), опять же при участии подставного Саддама. Саддам – все тот же фальшивый враг. Сначала сторонник Запада в противостоянии с исламом, теперь сторонник ислама в противостоянии с Западом – в любом случае он изменил своему собственному делу, поскольку взял в заложники не только несколько тысяч случайных граждан западных стран, но и целые арабские массы, удерживая их в самоубийственном энтузиазме ради собственной выгоды. В тот же самый момент, на Рождество, между прочим, когда он освобождает заложников (столь же демагогично поглаживая Запад по шерстке, как тогда, когда он поглаживает детей перед телекамерами), он подает свою публич ную заявку [OPA] на ведение священной войны.
Таким образом, ошибочно думать, что он способствовал объединению арабского мира, и хоть сколько-нибудь верить в какое-то его благородство. На самом деле он поступит как сутенер: заставит его работать на себя, выжмет все соки, а затем оставит ни с чем. Такие люди, как он, необходимы, чтобы время от времени канализировать извергающиеся силы. Они выполняют роль клизмы или слабительного для искусственного опорожнения. Это форма апотропии конечно же западная стратегия, но Саддам, в своем тщеславии и вздорности, стал ее идеальным исполнителем. Тот, кто так любит обманки[30], сам является всего лишь обманкой, и его ликвидация может только способствовать демистификации этой войны (которая также является обманкой), кладя конец объективному соучастию.
Однако не по этой ли самой причине Запад решил его устранить?
Демонстрация американских пленных по иракскому телевидению. Это снова политика шантажа и заложничества, попытка унизить США созерцанием этих «раскаявшихся»[31], принужденных к символическому признанию американского позора. Это и наш позор, ведь телеэкраны также творят над нами насилие, насилие над нашим взглядом, как над истязаемым, манипулируемым и бессильным пленником, насилие принудительного вуайеризма в ответ на принудительный эксгибиционизм изображения. Вместе с созерцанием этих пленных и заложников телеэкраны показывают нам наше собственное бессилие и беспомощность. В таких случаях, как этот, информация полностью выполняет свою функцию, которая заключается в убеждении нас с помощью обсценности того, что мы видим, в нашей собственной униженности. Принудительная перверсия взгляда равнозначна признанию нашего собственного позора и превращает нас в таких же «раскаявшихся».
То, что американцы позволили себя унизить, не отвлекаясь от своей чистой программируемой войны, указывает на слабость их символического военного запала. Унижение остается наихудшим истязанием, надменность (Саддама) – наихудшим видом поведения, шантаж – наихудшим видом взаимоотношений, а подчинение ему – наихудшим видом позора. То, что это символическое насилие, которое хуже любого сексуального насилия, в итоге снесли, даже и глазом не моргнув, показывает всю глубину западного мазохизма или же его безответственности. Вот принцип американского образа жизни: Nothing personal! [ничего личного, без обиды]. Воюют они тем же способом: прагматично, а не символично. И таким образом они подвергаются смертельной опасности, которой не в силе противостоять. Может быть, они принимают это как уравновешивающий фактор, как, несмотря на весь символизм, искупление за свое могущество?
Два ярких образа, две или, может, три сцены, которые относятся к безобразным формам или облачениям, соответствующим маскараду этой войны: журналисты CNN в газовых масках в своей иерусалимской студии; накачанные наркотиками и истязаемые пленные, раскаивающиеся на экранах иракского телевидения; и, возможно, еще перепачканная нефтью морская птица, вглядывающаяся своими слепыми глазами в небо Залива. Маскарад информации с ее паническим шантажом: искаженные лица, предающийся проституированию образ, образ непостижимого страдания. Нет образа поля боя, лишь образы [газовых] масок, помятых или слепых ликов, образы искажения. Там идет не война, а обезображивание мира.
Глубокое презрение кроется в такого рода «чистой» войне, которая доводит противника до беспомощности и бессилия, но не уничтожает его тела, которая за дело чести почитает обезвреживание и нейтрализацию, но не убийство. В этом смысле она еще более отвратительна, чем другие войны, потому что сохраняет жизнь. Она отбирает что-то меньшее, чем жизнь, это как унижение, это хуже, чем если бы она просто отбирала жизнь. Несомненно, здесь кроется какая-то политическая ошибка, поскольку нельзя победить и вовсе без борьбы. Таким образом, американцы, не ведя борьбу с Другим, а просто его устраняя, наносят особое (личное) оскорбление, такое же, как если кто-то не торгуется о цене товара, отказывая тем самым в каком-либо личном взаимоотношении с продавцом. Тот, чью цену вы принимаете без дискуссии, наиболее презираем вами. Тот, кого вы обезвреживаете, даже на него не взглянув, чувствует оскорбление и вынужден мстить. Возможно, что-то от этого есть в показе униженных пленников по телевидению. В некотором роде это заявление Америке: если вы не хотите знать, как выглядим мы, мы вам покажем, как выглядите вы.