Я замечаю свою склонность к самоповторам. Раньше боялся их, пытался заставить себя писать каждую вещь по-другому и о другом, но потом понял, что в этих самоповторах есть смысл. Может, даже некий высший. У меня вызывают внутреннее недоверие те, кто может на одном уровне писать и о прошлом, и о настоящем, и об интеллигенте, и о крестьянине, и о геологе, и о композиторе. Таким мастером был, например, Юрий Нагибин. Действительно, мастер, талантливейший писатель, но во мне какая-то важная частица его прозу не принимает. Зато очень люблю Бориса Екимова, который всю свою долгую жизнь пишет об одном и том же, одними и теми же словами. И в его рассказах, в повести «Пиночет» чувствуется настоящая боль, от которой мы в современной нашей литературе отвыкли.
Пытаюсь искать новые темы, новые типы, как-то обновлять свой язык, но это происходит медленно, часто не хватает знаний об известном мне вроде бы предмете. В общем, пытаюсь совершенствоваться. Но совершенствование это или деградация, определить получится лишь потом, по прошествии времени.
– Кто твой любимый писатель и почему?
– Прямо одного любимого писателя назвать не могу. Часто перечитываю Чехова, который постепенно становится для меня самым мрачным, беспощадным из писателей. Но эти мрачность и беспощадность не надуманные – если на мир посмотреть без очков иллюзий, надежд, фантазий, он таким беспросветным и окажется. В том числе и своя жизнь внутри этого мира. Чехов умел это показать без надрыва, без выдумывания каких-то острых сюжетов, без сильных сцен…
Перечитываю и многие рассказы, пьесы Леонида Андреева. Ему удалось, по-моему, зафиксировать тот момент, когда Россия оказалась за чертой невозврата – покатилась к революции и Гражданской войне. Сначала Андрееву верили, а потом, в 1910-х, стали над ним смеяться. В том числе и Блок, который из андреевского поклонника превратился в самого, пожалуй, злого его критика и сравнивал Андреева с барабанщиком, «который, сам себя оглушая, продолжает барабанить, когда оркестр, которому он вторил, замолк». А вскоре пришёл 1917-й, пророчества Андреева сбылись, хотя о нём уже мало кто тогда вспоминал… Но случаются периоды, когда Андреев может ответить на многие вопросы, предупредить, даже успокоить. И в такие моменты я открываю его книги.
Среди любимых писателей также Лев Толстой, Гончаров, Шукшин, Распутин. Великими романами XX века считаю «Тихий Дон» и «Мастер и Маргарита», о которых уже говорил.
Беседовал Игорь ПАНИН
Прокомментировать>>>
Общая оценка: Оценить: 5,0 Проголосовало: 2 чел. 12345
Комментарии:
Портфель "ЛГ"
Информация
Отрывок из нового романа
Роман СЕНЧИН
Надо мной свистнуло, хлопнуло, проревело. Я открыл глаза, и сначала их, а следом, тут же, и виски, лоб, затылок разломила боль. Такая, что я схватился за голову. Но эту боль заслонил ужас, а точнее, в тот короткий момент – недоумение: я схватился руками, но рук не почувствовал: по голове сухо ударили палки.
Я поднёс руки к глазам и попытался пошевелить пальцами. Они, скрюченные, серые, не двигались. Одеревеневшие, но не так, как бывает, когда во сне их отлежишь, а по-другому – как мёртвые.
Что-то мелькнуло в мозгу про то, что замёрзшие руки нельзя бить – пальцы могут отвалиться (даже наказание такое вроде существовало для воров), – и я сунул их под мышки. Левую руку под правую, правую – под левую. Подождал, сообразил, что я лежу. Поднялся. Сделал шаг по плотному, наезженному снегу и упал. Правая нога не слушалась. Её до колена тоже словно не было…
Заболтанное слово «ужас» вряд ли может передать то, что я тогда испытал. Но другого слова не подобрать. Действительно – ужас. Ужас.
Я находился на обочине широкой трассы, возле бетонного отбойника, за которым чернели деревья. Мимо на полной скорости пролетали легковушки и джипы, иногда грохотали грузовики. Дорога была ярко освещена – на разделительной полосе торчали высокие фонари. Их жёлтый свет казался тёплым и уютным… Да, рядом жизнь, движение, свет, а я на обочине, лежащий на твёрдом грязном снегу, полузамёрзший, не понимающий, как здесь оказался.
Я лежал и в то же время весь шевелился – пытался почувствовать пальцы рук, правую ногу, которая, как я понял (не увидел, а понял), без туфли. Я тёр её левой, скрёб, попинывал, ожидая, что вот сейчас она отзовётся.
Конечно, из машин меня видели, но ни одна гнида не остановилась. Даже не притормаживали. Горлом – губы и щёки тоже не хотели двигаться – я материл их и в то же время вспоминал как о наказании, что недавно сам проехал мимо свежей аварии. Проехал, видя, что «скорой» и гаишников ещё нет, а в салонах измятых машин кто-то находится, и вот теперь получил… Наверное, перед смертью такие мысли-раскаяния приходят ко многим…
Сейчас тот момент, когда пальцы рук защипало, закрутило болью, представляется мне самым счастливым. Но тогда я заорал, заорал так, что лицо хрустнуло, как капустный кочан. Я завертелся на снегу… Пальцы выворачивало, но я был рад – значит, они не совсем отмёрзли, в них остались ручейки жизни. И я стал их расширять, превращать в реки, толкая кровь дальше, дальше.
Да, жизнь возвращалась, то есть – я вгонял её в себя. Лежал, прислонившись к бетонной чушке, и вбивал, вгонял. А машины равнодушно просвистывали мимо.
Но когда я ожил до такого состояния, что сумел подняться (правая нога по-прежнему была чужой, хотя держаться на ней, правда, кривясь от какой-то тошнотворной рези, я мог), и поднял руку, одна из первых же машин – «ЗИЛ-бычок» – остановилась.
Молчком, боясь, что любое моё слово может испугать водилу, я влез в обжигающе горячую кабину, захлопнул дверь и тогда уже прохрипел:
– До Москвы, пожалуйста.
Пожилой мужик за рулём не двигался. С усмешкой смотрел на меня.
– Москва в другой стороне.
– Да?.. – Я понял, что если сейчас меня высадят, то снова упаду и тогда уже замёрзну наверняка; и я заныл: – Пожалуйста. Меня ограбили и бросили. У меня нога обморожена… руки. Пожалуйста. До метро… до куда-нибудь… Я заплачу.
Водила подумал (мне казалось, что думал он очень долго), бормотнул «хрен с тобой» и тронул «бычок». Я осторожно, горящими пальцами, обшаривал себя. Лопатника во внутреннем кармане пальто, конечно, не было. Моего мобильника – тоже. Но уцелел мобильник жены в кармане джинсов, там же и какие-то деньги. А главное – заныканная (на всякий случай я всегда распределяю ценные вещи по разным местам) карта «Банка Москвы» в кармане рубахи под жакетом.
Убедившись, что меня действительно ограбили, но кое-что всё-таки сохранилось, я стал соображать, где я. Впереди была разбавленная редкими мутными огоньками чернота, никаких признаков большого города.
– Куда вы меня?.. Куда мы едем? – спросил я, боясь, что меня снова шибанут по голове и обчистят окончательно. – Там не Москва.
– До развязки. Как я тут развернусь?
– А какое это направление?
– Хм… Киевское шоссе.
– Понятно…
Я осторожно потирал друг о друга зудящие руки, смотреть на них боялся. А нога так и не отходила. Тупая боль пульсировала где-то глубоко, в кости, а кожа, пальцы были деревянными… Вспомнил, как обувался, как выходил от Руслана… Чёрт, надо было шнурки завязать… Много чего надо было сделать. И не надо…
Добрались до развязки и поехали в обратном направлении. Я заметил указатель – «Пос. Московский». Далеко ли это от самой Москвы, не знал, а спрашивать у водилы опасался. Вообще опасался разговаривать – рожа у него была недовольная.
– Сколько заплатишь-то? – будто почувствовав, о ком думаю, спросил он. – А, снеговик?
Морщась, залез пальцами в карман, вытянул какие там были бумажки. Оказалось – две сотни, полтинник, несколько десяток.
– Триста есть, – ответил, пряча их в кармане пальто; две десятки на ощупь отделил от пачки.
Водила снова хмыкнул:
– Не щедро. Я соляры с тобой на больше нажгу, ещё и на вызов опоздаю.
– Больше нету, – заныл я вполне искренне. – Честное слово. Говорю же, ограбили. По голове ударили и – из машины. – Я потрогал голову и сразу почувствовал в волосах липковатое. Посмотрел на руку – на ней осталась бледно-красная, смешанная с растаявшим снегом и сукровицей кровь. – Вот, – показал водиле.
– М-м, убери… Бухой был?