Таращит город мертвые глазницы
И копит в сердце вековое зло.
Часы на дальней башне бьют уныло,
И женщины домой брести должны.
Высокий крест святого Михаила
Чернеет в блеске меркнущей луны.
Лишь далеко вверху лучи, как прежде,
Струит старейший в Азии маяк,
Подвижнически рассекая мрак
Для тех, в чьем сердце место есть надежде.
НЕВОЛЬНИКИ
Южнокитайский воздух полон стона:
Напев разгрузки фрахта так знаком
Всем кули, от Шанхая до Кантона;
По трапу - в такт, кто с бочкой, кто с мешком.
Нещаден стук надсмотрщической трости,
Однако наступает вместе с ним
Миг отвлеченья от стыда и злости,
И труд уже не столь невыносим.
Они живут и спят на джонках грязных,
Едят глотком - не важно что, когда.
А чайные полны поэтов праздных
Им тоже ритм нужнее, чем еда.
"Смотри на звезды восхищенным взглядом!
Все, что живет - благодарит богов!"
О нет, не все; а подтвержденье - рядом,
От чайной до причала - сто шагов.
"Но кули спят, им ни к чему уловки,
А что поэт? Покорен ли судьбе?"
Нет, не сильней, чем висельник - веревки,
Поэты жаждут милости к себе.
И тот, кто приглядится из вселенной,
Увидит, что в трудах различья нет:
Из трюма груз выносит раб согбенный,
Из тишины выносит звук - поэт.
Для них в одном спасенье и порука:
Да будет ровен такт и верен счет,
Ведь рухнет кули, не услышав стука,
Утратив ритм, поэт с ума сойдет.
Однако сном ли, нищим ли обедом,
Но все же обрываем труд раба,
И лишь поэту перерыв неведом:
Всечасна мука, такова судьба.
Вовек не знает он труда иного,
Беснуется в объятьях немоты,
Но тяжко тащит в жизнь за словом слово:
Единый ритм - до гробовой плиты.
ПОРТОВЫЕ ГОРОДА
Лишь гавань моряку верна.
Мир слишком зыбок и нетверд.
Обманет друг, солжет жена,
И не изменит только порт.
У многих семьи там, вдали,
В тумане, где-то за кормой,
Но этот слабый зов земли
К беде ведет, а не домой.
В любом порту найдется дом,
Где я посплю на берегу:
Валюты, нажитой с трудом,
Я в эту ночь не берегу.
Про деньги позабуду я,
Чуть окажусь на корабле.
Лишь города - мои друзья
Опять зовут меня к земле.
Шанхай, зловонный, гордый порт,
Гонконг, одетый сединой,
Рейкьявика холодный фьорд,
И Рио - рай, вполне земной.
И Порт-Саид - столица шлюх.
И Йокогамы грозный рок,
И Сингапура тяжкий дух,
И вжатый в лед Владивосток.
Буэнос-Айрес - парапет
С концами неизвестно где,
И нефти неизбежный след
Близ Байя-Бланки на воде.
Джибути - коль не боязлив,
Сойди да заживо растай;
Ханчжоу, спрятанный в залив,
Врата, ведущие в Китай.
Перт, Брисбен - в сумраке, в дыму
Они живут во мне, как стая,
Пока другие за корму
Глядят, остатки дней считая.
ПРЕДЕЛ ТЕРПЕНИЯ
Как долго длится день на корабле:
Дробится в море солнце, как в стекле,
Слой низких туч, прорвавшись, допустил
Лучи на грязный палубный настил.
Тягуч и долог день на корабле,
Закроешь дверь - но и в каютной мгле,
Пробьется луч меж саржевых гардин
Прольет на фотографию кармин.
Задремлешь ли в каюте, налитой
До потолка - полдневной духотой?
Ударят склянки - только в их числе
Струится время здесь, на корабле.
На вахте ночью отстоять не трудно:
Глядишь, мигнет вдали другое судно,
Днем - ты у вечной мысли в кабале:
Как много тросов здесь, на корабле!
Закрыть глаза, да не смотреть бы косо,
Не подбирать бы ни крюка, ни троса,
Да нет: поди, не думай о петле
В тягучий, долгий день на корабле.
КОРАБЛЬ ДУРАКОВ
Средь моря наше призрачное судно
в тумане заблудилось. С этих пор
Мы поняли, что разум - сущий вздор,
что вспоминать о прошлом безрассудно.
Да что там смерть - игра пошла почище:
мы бесконечный завели картеж,
еще у нас имелся табачище
убийственный, затянешься - уснешь.
И женщина, которая хотела,
чтоб очередью и по доброй воле
мы шли на зов ее нагого тела
как соблюдали вахту мы дотоле.
Картографической татуировкой
Весь торс ее сверкал и напрягался,
она сердилась, если мы неловко
не совершали выгодного галса.
Две глобуса разъятых половинки
ее грудей являла нагота;
поверх сосков, студеных, словно льдинки,
всегда была в снегу ее фата.
Но, повторяя путь по многу раз,
ее пресытить мы бессильны были,
и в ярости она честила нас:
"Нет, не во мне вам место, а в могиле!"
Мы ухмылялись. "Вправду, Мессалина.
В могилку хочет гвардия твоя,
но нас не примут ни песок, ни глина
придется быть добычей воронья!"
И был таков ее ответ на шутки:
"Уж я-то знаю - есть мужик могутный,
как раз погостный сторож; так что - дудки!
Ловите ветер, сволочи, попутный!"
Идея очень полюбилась нам:
судьба способна, значит, на уступки!
Посудина помчалась по волнам,
утихли свары, и погасли трубки.
Так плыли мы, едва ли не века,
решительно не ведая - куда;
но стала желтой за бортом вода,
земля - мы поняли - недалека.
Вверх по реке был наш подъем непрост,
сплетались в ней жгуты древесных жил,
но наконец-то нам предстал погост,
а рядом сторож в самом деле жил.
При удочке, над глинистым затоком,
он восседал - с седою головой.
Он ухо сына старшего брелоком
привесил на цепочке часовой.
Он рявкнул нам: "Здесь больше нет ни пяди!
И захочу, так не смогу помочь!
Забито все, что спереди, что сзади!
Себе ни метра нет!.. Плывите прочь!"
Он обменялся взглядом с нашей бабой,
замолк, привстал, забыв про поплавок,
и, черепом тряся на шее слабой,
пошел к ограде отпирать замок.
(Нам представлялся ряд сравнений шалый:
Отелло с Дездемоной? Или нет,
нет, Гретхен с Мефистофелем, пожалуй.
Нет, не видал подобной пары свет!)
Мы, вожделея, ожидали тупо;
вот, обнажаясь под блистаньем звезд,
она пошла в объятья полутрупа,
открыв для нас дорогу на погост.
Мы поползли, пытаясь меж надгробий
найти хотя бы фут пустой земли,
скелеты вороша и воя в злобе:
мы для себя ни дюйма не нашли,
и возвратились, и пришла усталость.
А ей на память о могутном муже
одно лишь смертное тавро осталось;
он вновь сидел, держа уду все ту же.
И мы постигли жизненный итог,
вползли по трапу ушли в туман,
мы поняли, что слишком жаден Бог,
чтоб дать покой нам,- только океан
он отдает нам, синий и пустой,
и женщину, что спорить с Ним решилась,
мы - слуги моря, слуги шлюхи той,
что нам одна явить хотела милость.
АЛБЕРТ ХЕЛМАН
(1903 - 1996)
ГДЕ?
Все, что навек ушли во тьму,
чей разум вечностью утишен
когда, и где, и в чьем дому
их тихий зов бывает слышен?
Коль он предвестье, то к чему?
Ведь - без сомнения - они
живут в стране блаженной ныне,
где весны длятся искони,
где бледен берег звездной сини
и где не наступают дни.
Зачем так часто нам слышна
их жалоба, - зачем, как птица,
мех гулких стен скользит она
и так отчаянно стучится
в стекло закрытого окна?
О чьей твердят они беде,
в разливе сумрака над садом
забыв о скорби и суде?
Они томятся где-то рядом,
и сетуют? Но где же, где?
ГОЛОСА
Больной не спит; он издалече
внимает сумрачные речи
вещей: оконной рамы всхлип,
разболтанной кровати скрип,
глухое тиканье часов,
шуршание вдоль плинтусов,
несчастной кошки долгий вой
и стук шагов по мостовой;
Пьянчужка, пропустивши чарку,
бредет по направленью к парку,
где каплет желтая листва,
где, слышимый едва-едва,
под банджо голос испитой
вздыхает о земле святой,
перевирая текст псалма:
бред воспаленного ума;
Обрывок старого романса
и пляска мертвецов Сен-Санса,
фанфар полночный унисон,
погасших звезд немолчный стон,
о мертвых детях плач без слов,
и трепет влажных вымпелов,
и женский смех, и лай собак,
и колокольца мерный звяк;
Старанье крохотной личинки
она грызет сиденья, спинки,
ко всем событиям глуха,
и резкий окрик петуха,
затем другой, в ответ ему;
зверь, что влачит людей во тьму,
зевает, мрачен и велик,
нет, это тонущего крик!
И совесть, как сверчок, стрекочет,
и червь забвенья душу точит,
жужжит во тьме пчела мечты,
сомнений ползают кроты...
И мышь во мраке что-то ест.
А там, где замаячит крест
там чахлой смелости росток
и возбужденной крови ток.
Ледок, на ручейке хрустящий,
и колокол, во тьме звонящий,
процессий шаркающий шаг,
и слово - неизвестно как
звучит сквозь море тишины;
полет серебряной струны,