Для примера приведём несколько цифирок из того же энциклопедического словаря «Россия».
Основные показатели торговли с Германией на 1898 год.
Экспорт: хлеб (63 030 тыс. руб), лен (13 945 тыс. руб.), лес (22 920 тыс. руб.), яйца (10 372 тыс. руб.), пенька, живая птица, кожи, щетина. Импорт: машины (36 206 тыс. руб.), пряденая шерсть (10 560 тыс. руб.), железные и чугунные изделия (7049 тыс. руб.).
С Англией. Экспорт: хлеб (64 993 тыс. руб.), лес (20 676 тыс. руб.), лен, яйца, нефтепродукты. Импорт: машины (25 781 тыс. руб.), чесаная шерсть, бумажная пряжа, железные и стальные изделия.
Во Францию предметы экспорта примерно те же самые, причем хлеба в 1897 г. было поставлено на 38 831 тыс. руб., а импорт составляют, в основном, вино, шелк и шерсть. В остальные европейские страны вывозится примерно то же. С Востоком — свои отношения, но ни в одну страну мира, даже в отсталый Китай или в Персию, Россия не вывозит машины.
Как видим, наши взаимоотношения с соседями вполне конкретные: Россия действительно была житницей Европы и ещё немножко сырьевым придатком. С той только поправкой, что вывозила она не от избытка, а при том, что существование большей части населения колебалось между недоеданием и голодом.
Но и это еще не все. Производство любой продукции естественным образом ограничивается платежеспособным спросом, который у большинства населения России был катастрофически низок. Страна практически не вывозила никакой готовой продукции, стало быть, вся она шла на внутренний рынок. В конце 1890-х годов почти две трети промышленного производства составляли текстильная и пищевая промышленности, причем последняя разнообразием не блистала: около 40 % приходилось на мукомольное производство[100], около 20 % — на сахарную промышленность, на третьем месте стояло винокурение и водочное производство, затем производство масла… ну и все, пожалуй! Все эти позиции практически полностью отсутствуют в экспорте — то есть потребляются внутри страны. Около половины продукции российской промышленности и, соответственно потребления — это ткани, мука, сахар, алкоголь. Означать такой перекос может только одно: эти продукты потребляла деревня, по причине крайней нищеты покупавшая лишь самое необходимое. У горожанина, даже при очень большой бедности, ассортимент покупок куда более разнообразен, но городское население в то время составляло лишь 13 % населения страны, или около 16 миллионов человек, да еще и многие из так называемых «горожан» имели подсобное хозяйство и мало чем в этом смысле отличались от крестьян.
И что же у нас получается? А получается совершеннейший парадокс: огромная сельскохозяйственная страна не держалась на аграрном секторе, а наоборот, работала на него. Ну и какой при таких условиях может быть промышленный подъем?
Предвоенная российская промышленность вообще представляет собой один сплошной парадокс. В 1913 году Россия по объему промышленного производства занимала пятое место в мире, ее доля в мировом производстве была 4 %, но этот показатель достигался в основном по причине огромных размеров и численности населения. А на душу населения Англия и США производили продукции больше в 14 раз, а Франция — в 10 раз. Зато по концентрации производства Россия была на одном из первых мест в мире!
«Мелкие предприятия, с числом рабочих до 100 человек, охватывали в 1914 году в Соединённых Штатах 35 % общего числа промышленных рабочих, а в России — только 17,8 %. При приблизительно одинаковом удельном весе средних и крупных предприятий, в 100–1000 рабочих, предприятия-гиганты, свыше 1000 рабочих каждое, занимали в Штатах 17,8 % общего числа рабочих, а в России — 41,4 %! Для важнейших промышленных районов последний процент еще выше: для Петроградского — 44,4 %, для московского — даже 57,3 %. Подобные же результаты получаются, если сравним русскую промышленность с британской или германской»[101].
Как такое может быть? С одной стороны — крестьянская страна с сельскохозяйственным производством на уровне феодализма, с другой — рекордное количество крупных предприятий. Только одним образом: если промышленность не выросла в результате естественного развития страны, а была импортирована. Тот же Троцкий пишет:
«Тяжелая промышленность (металл, уголь, нефть) была почти целиком подконтрольна иностранному финансовому капиталу, который создал для себя вспомогательную и посредническую систему банков в России. Легкая промышленность шла по тому же пути. Если иностранцы владели в общем около 40 % всех акционерных капиталов России, то для ведущих отраслей промышленности этот процент стоял значительно выше».
Уже в конце XIX века 60 % капиталовложений в российскую тяжелую промышленность и горное дело были заграничными. Англофранцузский капитал контролировал 72 % производства угля, железа и стали, 50 % нефти. Иностранцы вкладывали деньги в то, что им было нужно, развивая не экономику в комплексе, а отдельные отрасли — попросту пользуясь тем, что труд в России дешевле, чем в Европе. Формально их предприятия входили в российскую экономику, а фактически иностранцы использовали страну как колонию, производя нужные им товары и качая прибыли.
«Можно сказать без всякого преувеличения, что контрольный пакет акций русских банков, заводов и фабрик находился за границей, причем доля капиталов Англии, Франции и Бельгии была почти вдвое выше доли Германии»[102].
Зная это, стоит ли обсуждать, почему Россия вступила в Первую мировую войну? А что ей оставалось, если хозяева решили воевать?
Ну и какое будущее ожидало страну с такой экономикой, даже если бы не было войны? Только одно: промышленный подъем уперся бы в отсутствие платежеспособного спроса и нехватку рабочих рук и прекратился сам собой. Ну, выжили бы отрасли, работающие на заграницу, — нам-то что с этого? А затем Россию потихоньку обкусали бы соседи по «мировому сообществу» — сначала экономическое проникновение, потом полуколонизация, потом полная колонизация пополам с аннексией. В случае войны произошло бы то же самое, только быстрее.
«Думская делегация, нанёсшая дружественные визиты французам и англичанам, могла без труда убедиться в Париже и Лондоне, что дорогие союзники намерены во время войны выжать из России все жизненные соки, чтобы после победы сделать отсталую страну полем своей экономической эксплуатации. Разбитая Россия на буксире победоносной Антанты означала бы колониальную Россию»[103].
И как только наступит удобный момент, они попытаются уже прямой военной силой приобрести себе русские колонии. В этом, а вовсе не в идеологическом или мировоззренческом противостоянии, смысл Гражданской войны.
Только нам гулять не довелося
По полям, по нивам золотым:
Целый день на фабриках колёса
Мы вертим — вертим — вертим!..
…Бесполезно плакать и молиться,
Колесо не слышит, не щадит:
Хоть умри — проклятое вертится,
Хоть умри — гудит — гудит — гудит!..
Где уж нам, измученным в неволе,
Ликовать, резвиться и скакать!
Если бы нас теперь пустили в поле,
Мы в траву попадали бы — спать!
Николай Некрасов. Плач детей
До столыпинских реформ мужик, окончив полевой сезон, отправлялся на заработки в город — на фабрику или на строительство. Явление это было настолько массовым, что многие фабричные предприятия на лето закрывались — рабочие расходились по деревням поголовно. Естественно, фабрикант, как мог, экономил на заработках и на жилье сезонников, и они все это терпели, поскольку воспринимали свое положение как временное.
Но реформы вышибали людей из деревни в город уже на постоянное жительство — а фабрикант, естественно, привык экономить на жилье, пище и зарплате рабочих и расставаться с такими приятными для себя привычками не спешил. И люди, составлявшие едва формирующийся рабочий класс России, перебравшись из деревни, где им не было места, в город, попадали в совершенно нечеловеческие условия нарождающегося капитализма.
К началу XX века в России сформировался новый слой общества, совершенно особый, какого раньше не бывало — тот, что социал-демократы точно и метко прозвали рабочим классом, ибо жили эти люди как рабочий скот — трудились за кормежку и крышу над головой. Некий инженер Голгофский в докладе на торгово-промышленном съезде в Нижнем Новгороде в 1896 году с точностью художника этот слой обрисовал:
«Проезжая по любой нашей железной дороге и окидывая взглядом публику на станциях, на многих из этих последних невольно обращает на себя ваше внимание группа людей, выделяющихся из обычной станционной публики и носящих на себе какой-то особый отпечаток. Это-люди, одетые на свой особый лад; брюки по-европейски, рубашки цветные навыпуск, поверх рубашки жилетка и неизменный пиджак, на голове — суконная фуражка; затем — это люди по большей части тощие, со слаборазвитой грудью, с бескровным цветом лица, с нервно бегающими глазами, с беспечно ироническим на все взглядом и манерами людей, которым море по колено и нраву которых не препятствуй… Незнакомый с окрестностью места и не зная его этнографии, вы безошибочно заключите, что где-нибудь вблизи есть фабрика…»[104]