Загадка была одна – Паганини! Он был рисорджименто1, бунтарём! Этот итальяшка, идёт молва, в своём буйстве музыкальном вызывающе работает смычком, как саблей! Кому он добывает свободу? Австрия ещё держит раздробленную Италию в своих колючих объятиях и помнит пощёчину от гения Суворова в Альпийском походе 1799 года, зуботычину от Наполеона в 1809-м и подписание невыгодного Шенбруннского договора, победу русского императора в войне 1812 года и триумф его на Венском конгрессе, где в собственной столице австрийцы были на вторых ролях, а сто дней Наполеона в 1815-м, при Ватерлоо, где обошлись опять-таки без австрийцев, – это раздражало империю Габсбургов, и в существовании итальянца Паганини тоже был некий вызов. О нём говорили такое, что дамы рдели, а тонкие знатоки политической интриги иронично кривили губы: и здесь их хотят уязвить плебейской славой скрипаля!
Ширма, на панно которой были вытканы сцены итальянских войн с Францией славного Карла V в XVI веке, отгораживала дверь входа в залу от взглядов рассаживающейся публики. У рояля появился церемониймейстер: «Дамы и господа! Маэстро Никколо Паганини!» – и, считая свою миссию выполненной, достойно удалился. Из-за ширмы никто не вышел. На передних креслах недоумённо переглядывались, когда сзади послышалась какая-то возня, кто-то продирался сквозь мужской частокол, выбрасывая левую руку вперёд, разгребая себе возможность прохода. Чёрная грива волос прятала лицо; голова вертелась вправо и влево, извиняясь на ходу, лишая любопытствующих возможности разглядеть её. Гребец выскочил на свободное пространство между ширмой и роялем, резко повернулся, выкинув руки в стороны; зажатая в кулак правая рука держала скрипку со смычком без всякой изысканности, как дубину, которой он хотел огреть напомаженных в личинах аристократов.
Фалды его фрака описали дугу и хлестнули изящный стульчик у рояля, который не преминул упасть, а двухметровый, грубо сделанный черноглазый длиннорукий детина склонился в поклоне, коснувшись смоляными волосами пола, перекрыв ими упавший стул и, когда разогнулся сильной, упругой пружиной, откинув волосы назад и вновь раскинув руки, то все увидели в его левой руке скрипку Страдивари, в правой – смычок и стульчик, стоявший у рояля.
– Какой очаровательный шут! Кто бы мог подумать и заподозрить его в такой ловкости при таком росте? Крошка-скрипка… стул стоит, а ведь он, этот Паганини, сбил его… когда он всё успел? – жеманно недоумевала маркиза де Бросте.
– Дамы и господа! Покровитель муз этого дворца соблаговолил пригласить меня выпить шампанского вина и… – Паганини сухо сглотнул. – Но для начала немного той дури, что называется музыкой, как я это понимаю.
Светская публика охнула от грубой прямоты, а он воткнул в свисавшие волосы скрипку, как вилы в сено, дёрнулся, запрокинув голову, и все услышали звуки… звука! Они слетели с упругой тетивы, запрыгали по огромной зале, конский волос высек звуковые искры, горное италийское эхо скакало по парикам, проникая своей дикой чистотой в уши… Маски дам дрогнули, их владелицы не могли себе позволить так чисто, свободно и бескорыстно любить, а звуки жалели их и зазывали весело в пляску чувств… Остолбеневшие мужчины увидели летящую пудру со своих париков – верный знак: к расходам большим, не к прибытку!
Дикая, страстная, нежная, наполненная мужской силой музыка схватила маскерад и стала раздевать! Звуки хлестали онемевших, били по лицам, по чванливой пошлой спеси, по ртам, искажённым цинизмом, по лжи их, чтобы услышали они обнажённой болью – Всемогущего, кровь Его и сердцем дрогнувшим, да, пробудились!
Первый «каприс»2 (арабеск) закончился. Паганини опустил скрипку, поправил спадавшую прядь волос смычком за ухо, коряво поклонился.
– А теперь, – произнёс он хриплым голосом, – то, что сам не знаю что…
Бесконечные пальцы Никколо из примы извлекали плач… Скрипка плакала струной, это было не рыдание, но чистый плач любви…
Инструмент с этим мужчиной был нежной, наполненной любовью женщиной, одинокой от счастья и страстного желанья; слышать этот дивный голос совершенства, так сладко… когда ангелы с небес рядом…
Присутствующие дамы, без сомнения, натуры утончённые, не могли взять в толк: что с ними вдруг такое происходит? Что это за гипноз?
Мужская часть общества утвердилась во мнении: тётки сходят с ума, а это опасно, карьера может рухнуть! Скрипаль-композитор – дерзок, а в музыке вольнодумен! Женщину, как и политику, и норовистую лошадь, надо держать в узде. Всем известно: женщины любят ярких героев и мучеников, злых уродов и нарциссов глупых, да и кого они не любят, когда хотят любить? Когда внезапно заболевают какой-то горячкой, лихорадкой – и кто знает, куда заведёт их эта бацилла? Государства рушились из-за женских недугов и «порывов», история знает примеры!
Мужчины маскерада ещё никак внешне не проявили своего смятения, когда мадам Трейе3 взялась за дело – первой упав в обморок. Она только представила длинные пальцы скрипача там, где может представить себе красивая молодая дама с воображением, как голова её закружилась, а ножки уже не способны были удержать её невесомое тело, подобное зонтику одуванчика. Веки её трепетали. Уста раскрылись, обнажив белые зубки, кои, впрочем, успели перегрызть не одну мужскую выю. Её усадили в кресло и принесли лимонаду. Обморок при столь дружеском участии быстро, к счастью, кончился.
Паганини, продолжая играть, увидел спонтанный недуг одной из дам, вздохнул и хмыкнул, кто-то слышал это – «хм-хм», и после нескольких виртуозных пассажей медленно опустил скрипку, как услаждённую женщину, – отдохни, любимая…
Никколо всегда по-кошачьи чувствовал зал, всё, что происходит за узкой пропастью-барьером, отделяющим его от публики. В азарте игры, нарастающем крещендо, он накаливал в музыкальном тигле своё сердце и вливал его в уши разнослышащей публики. Он не мог закончить концерт и уйти со сцены до тех пор, пока не убеждался, что «добил» тех, за барьером, и не превратил их в единое вибрирующее ухо. Аплодисменты были неоднородны, что и выражало настроение зала.
Паганини положил скрипку на рояль, где стоял высокий с гербами бокал, и отпил шампанского. Сухой рот покалывало, а левое предплечье ныло тягучей болью. Сломанная ещё в детстве ключица неправильно срослась и при долгом музицировании болела и ревновала Никколо к избраннице – скрипке Страдивари. Она не любила скрипку, но если бы он сказал ключице: «Рядом с тобой натянуты мои жилы. Я возьму смычок, и ты запоёшь!», – она бы запела, но он, стоя боком к публике, молча тёр её ладонью, пытаясь избавиться от назойливой, ноющей боли.
Никколо уж было хотел продолжить концерт исполнением своих «Карнавальных зарисовок», как вдруг услышал за спиной:
– Господин Паганини! Вы играете на скрипке Страдивари, но во дворце есть бесценное чудо Амати, вот оно!
Никколо повернулся к говорящему и увидел густонапудренного мужчину в парике и старинном камзоле. Его вкрадчивый холодный голос раздражал, как, впрочем, и глаза – жёсткие, рыжие, редкие по цвету; на раскрытых ладонях в белых перчатках лежала скрипка Амати со смычком, и он протягивал их Никколо.
– Вы ведь любите подарки? Любите! Их все любят! Так сделайте подарок себе. Усладите нас своей музыкой на этом бесценном уникуме. Эта скрипка запела в 1629 году, когда вашему соименнику Николо Амати было тридцать три года, и он рождением инструмента возблагодарил Господа за своё появление на свет Божий и тот дар, коим Всевышний наградил мастера. Ну что же? Берите! И если её голос и ваша музыка совершат с нами чудо, а мы все в предвкушении, то она – ваша!
Никколо взял скрипку с надушенных перчаток и заметил в глазах дающего холодные злые огоньки, а впрочем, это могли бликовать оплывающие свечи огромных люстр.
Зал молчал в каком-то странном, напряжённом ожидании.
– Если ты или тебя когда-нибудь любили, ты услышишь… хм-хм... – Паганини недоговорил, а как-то неожиданно нежно опустил скрипку на плечо, прикоснувшись к ней подбородком, галантно, с почтением, послушал строй: тон, и звук, и настрой были превосходны. Он отвёл смычок в сторону и секунду-другую отстранённо, молча покусывал губы. Глаза его пламенели. Он увидел себя маленьким мальчиком, и как он отбивался одной рукой от троих мальчишек на улице, спасая скрипочку, прижимая её к себе… Придя истерзанным, избитым, он принёс свою мучительницу домой невредимой, только дека запылилась… Он увидел отца, бившего его по пальцам смычком за одну неверную ноту в сложнейшем пассаже… Школа жизни для него началась рано и, верно, ещё не кончилась. Именно в такие моменты пробуждались силы, ему самому неведомые: когда он один в разбитой лодке, парус рваный, вёсла сломаны и неотвратимая стена воды навстречу, и нет страха, но есть силы от десницы Всемогущего!