С сентября 1946 по 31 декабря 1990 года в вооруженных силах СССР в мирное время погибло 310 тысяч человек – это кровавое пятно на армию российскую не легло. Между тем начался новый отсчет смертей, молох требовал новых жертв. Покаянные растерянные дезертирские амнистии начала 90-х сменились потихоньку судами, стали закручивать гайки. Армия хронически недобирает солдат, от призыва уклоняются тысячами – и эти уклонения есть по сути новая форма дезертирства. От повесток бегают, но ссылки на закон об альтернативной службе уже не защищают – все больше случаев, когда забирают в армию насильно, боем. Однако недобор в армию связан не с уклонением от службы, а с невиданного масштаба коррупцией, когда откупаются в военкоматах от призыва. Это явление, покупка и продажа освобождающих от службы медицинских диагнозов, отсрочек приобрело такую же массовость, что и воровство да продажа с армейских складов оружия. Служат теперь беднейшие, а состоятельные – без труда откупаются. Образованному слою, студенчеству, дарованы привилегии в виде системы отсрочек, искупающие при новом экономическом и политическом порядке нищенские стипендии. В армии сложилась ситуация по сути схожая с 70-ми годами. Эксперименты со сроками службы, социальная однородность, но и озлобленность на фоне тягчайшего морального разложения армейской среды как таковой и деградации корпуса офицерского, скудное полуголодное существование, – адская смесь.
С середины 90-х годов один за одним происходят армейские миничернобыли. Обществу становятся известными, но и забываются скоро вопиющие факты о трагедии уморенных голодом матросов на острове Русском. В марте 1995 года – трагедия на острове Танфильева, где два затравленных пограничника расстреляли на погранзаставе девять человек и подбили вертолет. За содеянное Дмитрия Белькова и Андрея Богдашина – приговорили к высшей мере наказания. Этот расстрельный приговор захлопывал ад армейский безвыходно, наглухо. Трагедия на острове Танфильева была знаком, что в армии жертвенное дезертирство вот-вот сменится снова массовыми бойнями. И вот следующий взрыв – в июле того же года пограничник Вячеслав Бугаков на острове Попова, уже дважды сбегавший, но и заключавшийся обратно в часть, не находит для себя в очередной раз никакого другого выхода, как расстрелять весь личный состав заставы, где его мучили. Однако общество безмолвствовало!
Многое списала и заглушила война в Чечне. Говоря о потерях в армии, именно из-за чеченской войны мы привыкли слышать уже о тысячных потерях, теряя в цифрах даже ощущение, что они-то человеческие, а не падеж это скота. Обществу было внушено отношение к армии такое, точно бы не в мирное, а в военное время. Армию окружили не занавесом железным, но туманом свинцовым из военной реформы. Что скрывается за тем кафкианским туманом, не проглядишь – тасуют как колоду карт рода войск, военные округа, оборонные доктрины и т. п. Из общества нас почти превратили в публику, равнодушную, аморфную, послушную в своей массе, и если общество требует правды и справедливости, то публики – хлеба всего-то да зрелищ.
Для рядового Романа Минина, такие вот времена, автомат был даже не оружием, а средством к существованию, и он надеялся продать его, только и зная, что стоит немалых денег. Он родился в городе Кирове, теперь – Вятка, окончил с трудом восемь классов, а потом курсы трактористов и работал по специальности; несовершеннолетний, попадался в милицию; семья, старшее поколение – все безработные, имеет еще двенадцатилетнюю сестру. Таких городов, как Вятка, – вся Россия, а семей – миллионы. Но с такими, с чумазыми, больше знаться не хотят. В деле Романа Минина позвонче, чем дезертирство, прозвучала именно эта нотка, что в Москве цивилизованной было ему не место. А где ему место? Туда его, недоразвитого, усадить обратно за трактор или туда его, подонка, в тюрьму.
Роман Минин был виноват, что не успел стать пушечным мясом на чеченской войне. Виноват, что по этой статье расходов не списали. Тогда бы и покоя общественного не нарушил, и родине бы с пользой послужил. А он – хотел жить.
Человек, наделенный хоть какой-то властью, у нас и прав имеет куда больше, становится выше гражданина. Но власть имущей, если что, может оказаться даже уборщица в привокзальном туалете. Если у тебя вообще что-то есть, а у другого этого нет – имеешь больше прав, больше власти. Это стало в России порядком вещей. Это и есть наш порядок , он же источник всяческого нашенского бесправия – но все это, однако, не кажется нам чем-то неприемлемым. Скорее уж вездесущим, как то, с чем смирились, к чему научились приспосабливаться – и, стало быть, принимаем, укореняем. Чаадаев когда-то точно и просто назвал такое общество «монгольской ордой». Страж порядка в таком обществе – сборщик дани. Платят добровольно, приобретая свободу. Заплатил – и свободен. Покупаешь право что-то нарушить, получаешь во временное пользование эту самую власть , ставя себя выше законов, жить вне закона. Орда так устроена, в ней по закону получить можно лишь наказание. Поэтому и хуже тем, кто уповает на закон или к кому все же применяется власть. Это и есть уже наказание само по себе. Все примеры милицейского произвола – не что иное, как различные способы применения власти. Простейший пример… Останавливают, просят предъявить удостоверение личности… И ты уже во власти людей, наделенных правом останавливать, подозревать, обыскивать. И тебе ли не знать, хоть обратиться могут «гражданин», что дальнейшее непредсказуемо. Мы живем, как знаем. Законов и свобод достигли вроде бы европейских, за что приняты наравне в какие-то советы, но человека с резиновой дубинкой знаем , боимся так, будто их и нет, ни законов, ни свобод. Подчиняет, конечно, страх, он же бесценный жизненный опыт. Но и достаточно подчиниться – вот тогда произвол одного человека становится уже-то порядком вещей.
Но только ли страх подчиняет? Человек с дубинкой сам вряд ли чего-то боится, разве что своего начальства. Но знает, понимает то же самое. Понятия – они одни на всех, как воздух, которым то ли дышим, то ли задыхаемся. Наша свобода – это наш воздух. Она рабская по своему духу, составу химическому: то, что родилось в воображении сдавленных страхом человеческих масс. Эти массы воображали, что отменят в своем обществе все привилегии, уравняют и утрамбуют всех и каждого окончательно, – а мечта о социальной справедливости в духе чуть ли не коммунистической аскезы вылилась в дичайшее расслоение общества, новое и не менее революционное, распределение граждан по доходам и чинам… В сущности, наше общество признало своей единственной ценностью деньги. За деньги умирали, за деньги убивали. Деньги – цель, которой все подчинилось. Жить – значит получать и тратить. Ведь даже копить деньги бессмысленно, если их не тратить, но для чего же еще, если не для своего же удовольствия… Купля и продажа самих прав на что-то в этой атмосфере вносила действительно ощущение хоть какого-то порядка, необходимых свободных правил. Покупая, можно не убивать. Продаваясь – не умирать. Политические свободы к этому состоянию ничего не прибавляли. Из чего нельзя извлечь выгоду, то стало бессмысленным. Свобода почти тотально воспринимается не как необходимость личной, гражданской, ответственности, возможность действовать на благо своей родины, связываясь своей личностью с обществом через любовь, благодарность, долг, – а как возможность для развлечений, эгоистическое стремление пренебрегать всем, из чего не извлекаешь собственной выгоды. Этому восстанию рабов, превращению их в собственников, не хватало только своего рода психологической и социальной сатисфакции, чтобы те, кто чувствовал себя рабами, могли бы теперь сами хоть кому-то дать почувствовать себя рабом.
Превращать людей в свое имущество – удовольствие варварских времен. Распоряжаться бесправной рабсилой – вполне доступное сегодня, то есть безнаказанное. Продается и покупается не человек, а его труд. Но чьим же трудом можно распоряжаться и лишить при этом всяких человеческих прав? Наше общество превратило в живой товар бывших сограждан, давая работу, а с ней лишь возможность существовать всем тем, кто когда-то населял общую страну. Теперь у нас нет ничего с ними общего. Пропадают они – не мы. Но действует святое ордынское правило: если у тебя что-то есть, а у другого этого нет, имеешь больше прав, больше власти. Вот кому ничего не остается, как подчиниться и продать свою свободу. То, что было торговлей людьми, так и осталось торговлей, но живой товар сам готов продать свою свободу. Рынком этого труда, его нищетой и голодом, пользуется полмира, но только ведь потому и не свободного, затхлого, смердящего повиновением, страхом. Наш воздух так вот засмердел, как будто вернулось даже не какое-то мифическое крепостное право, но сам дух, само право – ни во что не ставить не то что свободу, достоинство человеческое, но человеческую жизнь… Разве же мы не усвоили сами, на своей шкуре, что бесправие покушается прежде всего на жизнь человека и это плотью, кровью оно кормится, выплюнув содержимое, то есть достоинство, личность.