Лучше бы так. Безрассудная трусость Мандельштама куда понятнее, а потому симпатичнее, чем рассудочная, сознательная трусость Пастернака.
Пастернак заслужил это негодующее письмо от Цветаевой, написанное в конце октября 1935 г. «Убей меня, я никогда не пойму, как можно проехать мимо матери на поезде, мимо 12-летнего ожидания? И мать не поймет – не жди. Здесь предел моего понимания, человеческого понимания. Я в этом, обратное тебе: я на себе поезд повезу, чтобы повидаться (хотя, может быть, так же этого боюсь и так же мало радуюсь)». Она понимает, что это не только трусость, но и эгоизм поэта, его запредельный эгоцентризм, когда он уверен, что ничто в мире, кроме него, не существует и ничто не достойно его памяти и его внимания. Цветаева продолжает:
«Такие, как вы (она имеет в виду еще и М. Рильке, и М. Пруста), – это небожители, им земное чуждо, оно тянет их вниз. Оттого – “мягкость”, они – вне всего, кроме внутреннего своего мира: “теперь ваше оправдание – только такие создают такое…”». Все вы, как бы говорит Цветаева, «нечеловеки», и она сама выбрала этот мир – «что же мне роптать». Если мать, пишет далее Цветаева, «простит тебе», то она из того средневекового стихотворения, когда сын бежал, а в руках сердце матери, он упал, а мать спросила: «Не ушибся ли ты, сынок?»
Ушибся. Очень сильно. Душа Пастернака, повторяю, саднила до конца жизни.
А если бы не предупредили Пастернака о «нежелательности» контактов с белоэмигрантами, увиделся ли бы он с родителями? Вне сомнения! Ибо – мы уже отмечали этот факт – Пастернак никогда не страдал тем, что можно назвать априорным страхом, страхом от обстановки или конкретной ситуации. Когда его никто ни о чем не предупреждал, он вел себя так, как подсказывала совесть. И не иначе.
Вот штрих из его письма О. Фрейденберг от 1 октября 1936 г. В тот год прошли шумные дискуссии о формализме. Формалисты должны были обнаружиться всюду – и литература не исключение. Выявляли формалистов и в Союзе писателей.
Далее слово Пастернаку. Он пишет, что однажды «имел глупость» пойти на одну из таких дискуссий и, «послушав как совершеннейшие ничтожества говорят о Пильняках, Фединых и Леоновых почти что во множественном числе, не сдержался и попробовал выступить против именно этой стороны всей нашей печати, называя всё своими настоящими именами».
Сошло. Все же дискуссия. Пусть себе говорит. Хотя и шел против передовиц «Правды». А это – линия партии.
В том же 1936 г. Ахматова написала стихотворение «Борис Пастернак». Строчки оттуда:
Он награжден каким-то вечным действом,
Той щедростью и зоркостью светил,
И вся земля была его наследством,
А он ее со всеми разделил.
* * * * *
Отношение советской власти к творчеству Пастернака многократно менялось, часто на 1800 . Так, с самой революции и до начала политических процессов 1936 г. – полное взаимопонимание, взаимопризнание и взаимолюбовь. Затем до середины 1940 г. – опала; небольшое смягчение давления – во время войны. Наконец, с 1947 до 1954 г. – вновь почти полное прекращение контактов; до публикации «Доктора Живаго» в Италии (1957 г.) Пастернак жил относительно спокойно. Но с 1958 г., когда его наградили Нобелевской премией, начались не просто гонения, началась открытая травля по всем правилам советской идеологии. Продолжался этот жуткий гон до самой смерти Бориса Пастернака.
Раскрутим «машину времени» вспять, чтобы увидеть Пастернака времен революции.
С каким восторгом он ее приветствовал! Он – поэт. Для него революция – это ветер перемен, это новые образы, это вдохновение. Он даже с родителями поссорился, когда те в 1921 г. засобирались в эмиграцию. Борис Пастернак искренне не понимал этого. Отъезд для него – это не столько измена России, сколько предательство любимой, а любимая – это, конечно, революция…
И еще – вождь Ленин! В него Пастернак был просто влюблен. В 1923 г. он пишет поэму «Высокая болезнь». А в ней – искренний восторг перед Лениным.
Он был – как выпад на рапире,
Гонясь за высказанным вслед,
Он гнул свое, пиджак топыря
И пяля передки штиблет.
Слова могли быть о мазуте,
Но корпуса его изгиб
Дышал полетом голой сути
Прорвавшей глупый слой лузги.
И эта голая картавость
Отчитывалась вслух во всем,
Что кровью былей начерталось:
Он был их звуковым лицом.
Столетий завистью завистлив,
Ревнив их ревностью одной,
Он управлял теченьем мыслей
И только потому – страной.
В поэме этой есть и строки, посвященные выступлению Ленина на IX съезде Советов. На нем был и Пастернак. Начиная со второго издания поэмы цензура их вымарывала:
Я думал о происхожденье
Века связующих тягот.
Предвестьем льгот приходит гений
И гнетом мстит за свой уход.
Так далеко и столь зорко на десятилетия вперед мог заглянуть только Пастернак. Эти строки, конечно, были забыты критиками, ибо поэма «Высокая болезнь» была даже отмечена на I съезде Союза советских писателей как образец подлинно советского поэтического творчества, так нужного народу.
В те годы Пастернак вел себя как влюбленный юноша. Всех встречных он убеждал в том, что только «ленинским путем» мы пойдем навстречу будущему. И пошли. Именно ленинским путем. Только проводника сменили. И двигалась нескончаемая колонна советских людей в направлении, указанном именно Лениным. Но Пастернак быстро устал от этой слишком уж пересеченной трассы, сел отдохнуть и безнадежно отстал от своих сограждан. Сначала он оказался «попутчиком», а через некоторое время – врагом.
Но – не сразу.
В 20-е годы он в самой гуще событий. Восхищен творчеством Маяковского. Приятельствует с ним. Бывает у него дома. Часто выступает. Творчество его нравится не только слушателям, но и властям. Ругали его в то время не часто.
Любопытное событие произошло в дни всеобщего ликования по случаю возвращения в СССР Максима Горького. Его перевозили с одного митинга на другой. Везде восторженные толпы. Крики. Здравицы. Писатель устал и не вникает в смысл слов.
9 июня 1928 г. на расширенном заседании редколлегии журнала «Красная новь» выступил Пастернак. Высказал пожелание, чтобы именно Горький взял на себя объединение разрозненных, постоянно грызущих друг друга литературных группировок, отличие которых – лишь в ярлыках, коими они обклеивают друг друга. Горький вскинул голову, сощурился. Через шесть лет пожелание Пастернака было исполнено: состоялся I съезд Союза советских писателей.
Конечно, это – шутка. Просто мучившая Пастернака мысль показывает, насколько он тогда сроднился со временем и буквально носом чуял назревшие перемены. Решение же об объединении различных писательских группировок принималось на самом высоком партийном уровне.
В апреле 1930 г. жизнь самоубийством покончил Маяковский. Советская власть осталась без своего поэтического локатора. Поначалу, правда, она этого даже не заметила. Но после письма Лили Брик Сталину (1935 г.) вспомнили о поэте, осознали, сколь он был полезен, и даже думали, кто бы мог занять место «горлана-главаря». Решили – Пастернак.
Но к тому времени его юношеские восторги по поводу революции как своеобразного явления природы поутихли; теперь революцию он воспринимал как «историческую порчу», ее идеи не претворялись в жизнь, а, корёжась до неузнаваемости, оборачивались личиной власти, все более страшной и отталкивающей.
Пастернаку почти открытым текстом намекали на то, чтобы он взял на себя роль «придворного поэта». Но тот, обезумев от ужаса, буквально умолял, чтобы его оставили в покое, что стать «Маяковским по вызову» невозможно…
Отстали. Но насторожились!
Со страха от таких предложений он стал более, чем был всегда, активен: постарался приглушить камерность своей лирики, стал даже общественно озабочен, что для Пастернака было почти диагнозом какого-то необычного заболевания. В 1931 г. с «бригадой» советских писателей Пастернак ездил на Урал и в Кузбасс. Цель? Набрать соответствующего соцматериала для соответствующей соцлирики. Как он всё это выдерживал – поразительно.
И всё же зря он старался. Имея такой профиль, стать «проле-тарским поэтом» невозможно. И зрячие партийные идеологи это видели. А.С. Бубнов, нарком просвещения РСФСР, заявил 26 июня 1931 г., что Пастернак «не с нами».
Да и он, конечно же, сознавал, что не может быть таким, «как все», он даже делал попытки, как пишет Бенедикт Сарнов, «утвердить свое право на это». Его непохожесть на всех, конечно, от дара его природного, от его избранности. Подсознательно он это чувствовал. Но даже для себя боялся сформулировать подобное. Тогда, в 1931 г., Пастернаку было еще неловко от того, что он не со всеми, что он – на обочине социалистического строительства. Он писал с некоей даже обидой на хулителей: