— Ты уже посмотрел тогда его спектакли?
— Да, для меня это было открытие, как и для большинства людей в зале. Я понимал, что это открытие нового вида сценического искусства. Тогда советский зритель еще не видел пантомимы, не был знаком с такой техникой. После его гастролей в стране начался настоящий пантомимический бум. Открывались всякие кружки и студии. Позже Марсель Марсо спрашивал папу, может ли он говорить, что России открыл пантомиму, как когда-то Мариус Петипа балет. Это так и было. Я навсегда запомнил то пронзительное ощущение театра как вида искусства, которое возникло у меня на его спектаклях. Когда один человек стоит на огромной сцене и абсолютно завладевает публикой. Такое чувство меня редко посещало.
— И это говорит артист, чей отец обладал той же магией?
— Именно тогда я понял, что дело совершенно не в количестве народа на сцене, не в декорациях. Одна очень выразительная фигура в полном молчании может создать такую вольтову дугу, что сконцентрирует всю энергию зрительного зала. В первом отделении он учил зрителей языку пантомимы. Показывал элементарные вещи: ветер, лестницу, канат, шаг на месте. Все начинали привставать с места, вытягивать шеи, потому что это было невиданно, чтобы человек шел, на самом деле не двигаясь и оставаясь на сцене в одной точке. Постепенно он усложнял сюжеты и во втором отделении показывал все свои великие пантомимы — в мастерской масок, клетку, все, связанное с Бипом, — Бип в светском обществе, Бип хочет покончить жизнь самоубийством и так далее. Он показывал свои великие пантомимы. И я был совершенно сражен. И еще у Марселя Марсо в спектаклях гениально возникала музыка. Очень редко. Возникала вдруг, из тишины, как продолжение тишины. И потом уже тишина звучала как музыка. Марсо безупречно владел ритмами. Папа тоже блестяще ими владел. Безусловно, между ними было что-то общее. Ощущение родства возникало.
— А сколько тебе лет тогда исполнилось?
— Одиннадцать. Вон видишь на стене картину, она подписана мне. Дата — 1961 год. Это он разрисовал в правой части сам, потому что по первому образованию Марсель художник-эмальер. Подписал с пожеланием счастливых снов. Когда он вошел, то долго стоял в прихожей и смотрел на плакат кинокартины «Дети райка», где играл Жан Луи Барро, который был его учителем и старшим товарищем. Познакомились и прошли за роскошно накрытый стол. Гостя сопровождала хорошенькая девушка— переводчица с французского. Я посидел со взрослыми, и меня отправили делать уроки, что для меня было святое. Часа через полтора я вернулся и застал очень смешную ситуацию. Девушка была совершенно не у дел, а папа с Марселем Марсо беседуют на каком-то странном языке. Оказалось, они весьма энергично беседуют на идише.
— Семья Аркадия Исааковича была религиозной?
— Не думаю, но традиции соблюдали. Деда я не застал, он умер после блокады. Знаю, он бил папу смертным боем, когда узнал, что тот собирается стать артистом. Папа увлекся театром в пять лет, посмотрев в Рыбинске ростановского «Шантеклера», и очень завидовал какому-то мальчику, который был занят в спектакле. Папу хотели видеть врачом или адвокатом. Зачем еврею быть клоуном? А потом мне тетка рассказывала, как дед стоял возле афиш, где имя отца уже писалось красной строкой, и говорил прохожим: «Это — мой сын».
— Для отца национальная самоидентификация, как теперь говорят, имела значение?
— Он был советским человеком. И меня воспитывал в том же духе. На идише я ни слова не знаю, а про антисемитизм узнавал из каких-то посторонних разговоров. Меня это лично не коснулось, потому что я был все-таки сыном любимого артиста страны. Конечно, он про государственный антисемитизм все понимал. Мне рассказывал, как ему жаловался Ойстрах, что ему, исходя из процентной нормы, не дают принять в консерваторию на класс скрипки тех, кого он считает нужным. И я сам это видел в своей школе при Ленинградском университете. Параллельно со мной учился такой невероятный мальчик, который выигрывал все олимпиады по математике — городские, всесоюзные, а потом занял первое место на всемирной в Белграде. Решал какие-то невероятные задачи за очень короткий срок. Университет окончил за 2 или за 2,5 года. После чего был направлен учителем в школу под Архангельск. Попреподавал несколько лет и уехал за границу навсегда. Наш класс очень по миру рассеялся.
— Ты тоже был победителем олимпиад?
— Да, причем разных. В этой школе учились только 9-й и 10-й классы. Преподавали профессора университета. Не школа — лицей. Ребята со всего северо-запада Союза, нас, ленинградцев, всего несколько человек. Жили замечательной интеллектуальной жизнью. Я собирался в биологи. И родителям нравилась эта модель, и мне тоже. Потому что Катя уже была актрисой, ее муж — актером... Меня раздражало, когда говорили, дескать, конечно, и он будет артистом. Какое конечно? Почему вдруг? Но учась в своей замечательной школе, ведя научную работу, поездив в экспедиции, вдруг понял, что я животными увлекаюсь гуманитарно. Я ими увлекаюсь как человек, который к искусству тяготеет, а не к науке. Они мне нравятся в поэтическом смысле. А не в формалине, в разрезе, в фиксации. Они мне нравятся в моей фантазии, рождают во мне какие-то образы, а вовсе не желание изучать их научно. В какой-то момент я понял, чем актер отличается от ученого. Оба изучают мир. Естествоиспытатель его зарисовывает, описывает. А у актера способ изучения пещерный, первобытный. Он хочет стать львом, пантерой, табуреткой, шкафом. И это тоже способ познания, иногда очень успешный. Некоторые вещи актер постигает, как никто другой.
— Ты хоть благословение испросил?
— Никто, кроме сестры, не знал. Родители приехали из Чехословакии, и я сообщил, что поступил в Щукинское училище.
— Реакция?
— Абсолютно доброжелательная, радостная. Потом только я узнал, папа не сомневался, что я стану артистом. Когда мне было лет 11, он меня, оказывается, протестировал. Мы были все вместе где-то на юге, и папа предложил мне пройти вокруг клумбы не останавливаясь. Гениальное такое задание для артиста любого ранга от студента до мастера. Ты должен, не останавливаясь, родиться, научиться ходить, пойти в ясли, перейти в детский сад, поступить в школу, потом в институт, стать молодым специалистом, превратиться в зрелого человека и умереть от старости, замкнув круг. Когда я это сделал, папа ничего не сказал. Но поскольку я его знал уже неплохо, то понял, что ему понравилось. Он так как-то повеселел, и они с мамой переглянулись. Мне этот день бывает очень сладко вспоминать, потому что вообще папа же был для меня нестрогий. У меня были куда более строгие учителя. Папа просто меня очень любил, и как артиста любил. Он гораздо проще ко мне относился, чем я сам к самому себе. Но ему никогда нельзя было показывать полработы. Он не понимал промежуточного какого-то состояния. Потому что сам делал сразу. Он артиста снимал с роли, если тот прочел не так. Он не понимал, что у человека может сначала не получаться, а потом получиться. Вот это он не понимал никогда. Поэтому у меня бывали с ним бурные споры, когда мы начали работать вместе и я привел в театр молодых артистов. Но мог прийти ко мне после спектакля (а играли так: два дня он, два дня мы) и зарыдать от восторга. Да, да, мог плакать от моей игры.
— А когда ты в «Современнике» служил, отец ходил на твои спектакли?
— Не на все. Я не любил, когда он приходил. Мне очень не нравилась эта ситуация. Она мне казалась очень пошлой. Все смотрят не на спектакль, а на то, как папа смотрит на сына. Тут я был абсолютно прав и до сих пор так считаю. Сразу какая-то фигня мещанская возникает. Тоже мне наследный принц.
— И ты не смотрел в театре работы Полины Константиновны?
— Я смотрел работы дочери на видео. Очень внимательно. И с третьего курса начал приглашать к себе в театр. Мне всерьез нравилось то, что она делает. Мне такая артистка очень нужна.
— Папа только тобой так впечатлялся или вообще был хорошим зрителем?
— Он был потрясающим зрителем. Очень эмоциональным. Помню, мы вместе смотрели балет, кажется Начо Дуато. Три пары мужчин и женщин, шесть совершеннейших виртуозов. Сначала они долго танцевали в тишине, а потом зазвучала гитара. Когда наступил антракт, папа сказал: «Господи, как прекрасно!» — и зарыдал. Его всего трясло. С ним такое нередко бывало. Он впечатлялся серьезнейшим образом, его словно волной накрывало. Папа еще в детстве приобщил меня к симфонической музыке. Рассказывал про дирижеров, обращал внимание на рассадку оркестрантов, призывал прислушиваться, как они разминаются, настраиваются по гобою. Я долгое время не воспринимал живопись, считал ее каким-то отсталым видом искусства, в то время когда существует кино. Невежество...