для него словно не существует, и поэтому во всем, что не вмещает в себя добра целиком, «теперь же и здесь же», – он усматривает лишь грех, отрицание, слепоту.
Он фанатически требователен, даже жесток в своем идеале любви, и бесконечно строг к жизни, этот идеал ограничивающей.
«Не противься злу насилием» – сказало ему высшее откровение, и с тех пор всякое принуждение в его глазах стало безусловно греховным. И так как социальная жизнь человечества строится на начале принудительном (право, государство), он не останавливается перед тем, чтобы отвергнуть все древо человеческой культуры.
«Не надо подчиняться государству, не надо идти на войну, не нужно судов, даже науки, искусства не надо»… Уподобиться полевым лилиям, отдаться закону всеобщей любви. Все люди – братья. Не нужно власти. Не нужно повеления и повиновения.
Эти заповеди – дети высшей правды, как она воспринята великим моралистом. Но во всей своей чистоте брошенные в мир как действенные призывы, они встречаются с другими заповедями, заветами той же правды, но только воплощающейся во времени. И, встретившись, бледнеют, бессильные себя оправдать в сфере несовершенной, но совершенствующейся жизни.
В самом деле. Отрицание права во имя нравственного совершенства ведет в жизни не к торжеству безусловного добра, а к утрате и тех относительных нравственных достижений, которые воплощаются в праве. Отрицание государства приводит не к царству Божию, а скорее к анархии тьмы, войне всех против всех. Отрицание культуры влечет за собою не блаженную невинность полевых лилий, а лишь всеобщее огрубение, косность души и еще большую прикованность ее к пещере теней и призраков. И это не случайно, конечно, что в своем отрицании культуры Толстой является самым мощным порождением всемирной культуры и был бы немыслим вне ее преемственного развития и роста. – Так мстит за себя отвергаемая правда земли.
Это – глубочайшая трагедия земного существования. В здешней жизни людей бывает слишком часто, что призыв к немедленному осуществлению предельной правды Божией нарушает самую эту правду в ее естественном и нормальном, объективном, жизненном воплощении. Люди «града вышнего», подвижники и святые, всегда идут впереди своего века, жизнью своею нарушая его закон. Для мира, лежащего во зле, такие люди – лучшее оправдание и украшение. Но подчас они уже слишком резко расходятся с ним, слишком резко себя ему противопоставляют. И тогда кажется, что они – не от мира. Требования мирские проходят мимо них. И когда условные законы времен, законы государств и народов восстают на этих людей, человечество становится свидетелем великой борьбы правды с самою собой. Правда в своем законном, конкретном объективно-историческом воплощении сталкивается с правдой в ее чистом, отвлеченном, абсолютном выражении.
Люди, предвосхитившие последнее откровение правды и нашедшие в себе силу жить сообразно ему, такие люди, конечно, должны быть названы нравственно гениальными или святыми. Они морально пленяют и очаровывают, они иногда вносят благодетельные потрясения в жизнь человечества, разрывая связь времен. Они оплодотворяют мир, делая его богаче, ярче, углубленнее. Но побеждают его все-таки не они: их святость узка при всем ее величии, при всей ее необыкновенной красоте. Они не чувствуют правды относительного, правды обусловленного, и глубоко грешат перед ней (sanctus error – невинное заблуждение – лат.). Их трагедия в том, что всю полноту верховного совершенства они пытаются целиком перенести в несовершенную обстановку земли. Побеждает мир идеализм конкретный, целостный, сочетающий в себе и стремление к безусловной правде, и сознание того, что эта правда лишь на небе живет.
Но для нас, русских, все же особенно близок, понятен Толстой даже и в великом ослеплении своем, открывшемся ему солнцем. Именно для России бесконечно характерны этот суровый «максимализм», эта любовь к предельным ценностям, к безусловной, последней правде. «Все мы любим по краям и пропастям блуждать» – говорил Крижанич, наш первый славянофил. Гений Толстого живет в душе его родной страны, и она – в нем. Среди трезвых народов всемирной пещеры Россия опалена, опьянена лучами далекого солнца, по своему воспринятого ею. Недаром же превратилась она ныне в чистый факел мира, пламя которого устремляется в безбрежную высь. Она познала на себе, в потрясающих страданиях своих, в своих огненных муках горения, весь ужас своей любви, ее Немезиду, – но ведь сердцу не прикажешь…
Социальная философия Толстого – «великий грех», но это – грех праведника. Религиозный анархизм его – великое заблуждение, но это – заблуждение гения, живущего истиной.
И если грех и заблуждение его – грех и заблуждение России, то и праведность его и гений его – русская святость и русский гений.
РОССИЯ В ПОЭЗИИ АЛ. БЛОКА [108]
Вспоминается его холодное, красивое лицо, замкнутое в себя, такое спокойное, так мало шедшее московскому религиозно-философскому обществу в доме Морозовой, в этой небольшой уютной зале с врубелевским «Фаустом» на стене, с привычными силуэтами Г.А. Рачинского, кн. Е.Н. Трубецкого, С.Н. Булгакова, Н.А. Бердяева, С.Н. Дурылина – за зеленым столом… Он был гость, и словно чужой. И он молчал весь вечер…
Он – «сам с собой». Он всю жизнь был так прикован к миру, жившему в нем, что казался всегда лишь слушающим его неизбывную музыку:
О, сколько музыки у Бога!..
Какие звуки на земле!.. [109]
Отсюда – странное на первый взгляд несоответствие между поэзией Александра Блока и его «сухою» осанкой «истого петербуржца», равнодушно-строгого поэта:
С неразгаданным именем Бога
На холодных и сжатых устах… [110]
Раскрывается его глубокая душа, его многогранная и изумительно усложненная духовная натура, конечно, лишь в тех «звуках», которые он слышал и передал нам…
В мире звуков, открывшихся ему, неумолчно и явственно звучал на музыку переложенный лик России. Среди душевных изломов и надрывов, столь характерных для его творчества и подчас приводивших его к провалам и срывам («в тайник души проникла плесень»), среди ядовитых отзвуков его бесплодной, угарной эротики, в которых мало-помалу растворялся ранний образ Прекрасной Дамы, – чутье России, мотивы России дышали всегда подлинно очищающе и оздоровляюще. Она воистину жила в нем – «та Россия, которую видели в устрашающих и пророческих снах наши писатели; тот Петербург, который видел Достоевский; та Россия, которую Гоголь назвал несущейся тройкой»…
Но что бы не случилось с ней, чем бы не билось ее буйное, своенравное, из противоречий сотканное сердце, – душа поэта полна ею и в сердце его отзывается каждое биение ее сердца. И знает он, что есть высший смысл в ее судьбе, в ее долгой дороге, узорно