Предстояло жить дальше. Но как? — этого он не знал. Меня поразила судьба Леньки Момулькина, столь остро, почти болезненно напоминавшая давнюю встречу с таким же страдальцем из таежного поселка Ревучего, Юрой Семеновым, «юнгой в бушлате на вырост», склонным к побегу, как будто оба они были слеплены из одного теста, в одном огне жарились — и мне даже почудилось в какой-то миг, что это не Ленька Момулькин, доведенный до полного отчаяния «оскотиненным бытом», а Юрка Семенов, сам себе подписавший окончательный приговор, бросился на колючие стражные вертлюки, чтобы вызвать на себя карательный огонь.
И еще подумалось: вот теперь я знаю о Леньке Момулькине почти все, а что я знаю об авторе этой повести, сидельце из УБ 14/8 Юрии Леонтьевиче Мартынове? Кто он, откуда и как оказался в этом печальном заведении? Известно лишь из письма, что нынешней осенью, если поможет Господь, вернется он домой, в Новозыково — вот и все сведения. Открываю справочник и нахожу лишь одно село Новозыково на Алтае — в Красногорском районе. Значит, Мартынов оттуда… А впрочем, теперь у меня, как говорится, руки развязаны — и на правах критика и редактора спешу порадовать автора (и сам радуюсь за него), что повесть прочитана, пришлась по душе, надеюсь, в журнале «Барнаул» мы ее напечатаем, нужна только биографическая справка…
Отправил письмо. И стал ждать эту «справку» не без интереса. Ответ почему-то задерживался, что было не в правилах Юрия Леонтьевича, и я уже начал беспокоиться — не напутал ли снова чего-нибудь в адресе? Наконец получаю. И первое, что бросается в глаза, — добротный продолговатый конверт, а на нем значится: Красногорский район, село Новозыково. И все понятно: Юрий Леонтьевич — дома! Это и по письму чувствуется: «Почтенный Иван Павлович, теперь у меня воли хоть отбавляй, а времени и рук не хватает на все — так порасхлябалось, покривилось наше подворье, надобно укреплять и семейный очаг… Вот сидит передо мною жена моя, вечная труженица и страдалица Валя, жутко измученная рабским трудом, и у меня сердце сжимается от жалости и вины непростительной перед нею.
Так что занят я целыми днями хозяйством — учусь жить заново. А глубокими вечерами, когда семиоконный наш дом погружается в осенний мрак (ибо местные чубайсики время от времени обесточивают деревню), сажусь я за стол в уголочке и открываю свой «Музыкальный ящик» — так я назвал давно задуманную и совсем недавно зачатую повесть — вещь чрезвычайно пережитая, хочется сделать ее глубже, полифоничнее, вот и нащупываю нужные ходы… Керосинка моя меж тем потрескивает, язычок пламени прыгает, тени оживленно движутся вокруг маленькой световой благодати — это я, очевидно, много соли положил в бензин, когда лампу заправлял, потому огонек так нестоек. Керосину же нет, а для безопасности в столь горячую жидкость, как бензин, надобно добавлять соль… Так или иначе, а дело движется, и «Музыкальный ящик» мой потихоньку оживает, даст бог, к весне зазвучит…
Биография же моя, как и всякого человека, интересна своей отдельностью, необычностью, ибо каждому из нас уготована жизнь своя — и никому другому не дано эту жизнь прожить. Родился я в тяжелые (а когда они были легкие?) годы в селе Новозыкове Старобардинского (ныне Красногорского) района. И было мое рождение необычным — в составе тройни: двух братьев и сестры. Все и поныне живы. Поздравление матери, Марии Григорьевне, и отцу, Леонтию Егоровичу, тяжело контуженному на фронте и прикованному к постели, прислал всесоюзный староста М. И. Калинин. А написал главе государства о нашей многодетной семье и плачевном ее положении безногий Новозыковский почтарь дядя Степан. Положение действительно было кричащим — отец ведь не мог работать, а пособиями тогда не баловали фронтовиков. Вот и забрали меня дед Григорий и бабушка Матрена Кириловы, мамины родители, у них я и рос, набирался ума. Окончил семилетку, затем Бийское профтехучилище, стал формовщиком-литейщиком, уехал в Барнаул, работал на моторном заводе, одолел вечернюю школу…
Веселое было время! И я много тогда эстрадничал. Сочинял скетчи на злобу дня и сам же с друзьями разыгрывал их на сцене, а во Дворце химиков однажды читал шолоховскую «Окопную болезнь» — и зрители бурно меня принимали.
Потом армия — служил в Германии. А после армии, поработав немного в новозыковском совхозе, кинулся в Новосибирск — там меня еще не было! Устроился лаборантом по спектральным анализам на электровакуумный завод, попутно учился на курсах шоферов. И мир тогда казался во все стороны распахнутым. Вот в те дни и встретил девушку Валю, Валентину Петровну, ставшую позже моей женой. А в 1976 году умер дед Григорий, и мы с Валей, поразмыслив, решили вернуться в Новозыково, чтобы не оставлять в одиночестве, без догляда и помощи бабушку Матрену, кормилицу мою и сказочницу великую.
Работал я в совхозе — скотником, кочегаром, бригадиром. А в перестроечные времена, когда чиновничий произвол достиг апогея, имел дерзость замахнуться на власть, организовал стачком, поднял всех недовольных — и новозыковские крестьяне бастовали двое суток. Эта «пугачевщина» имела большой резонанс. Был судебный процесс — и я выступил на нем с зажигательной речью, назвав забастовку не анархическим бунтом, как хотелось того чиновникам, а порывом душевного мятежа обманутых и униженных сельчан. Видимо, горячий монолог мой тронул даже председателя райсуда В.В. Фромова, и он, многим на удивление, инициировал публикацию моей речи в районной газете — что и было сделано.
Однако «душевный мятеж» не прошел даром — и вскоре я был изгнан из нашей артели по «горбатой» статье 33, оставшись не у дел и с пустым карманом. Черные дни настигли меня под родным кровом — правду говорят, беда в одиночку не ходит. И грянуло одно за другим: неправое увольнение, а вслед за этим и самое страшное — убийство младшей дочери, шестнадцатилетней Иры, старшая дочь Надя разошлась с мужем, сын Димка… О-о! Силы меня оставили, и запил я тоже по-черному, свалился в моральное бездорожье, ухнул в какую-то яму — да так глубоко и беспросветно, что пробуждение наступило только за решеткой… Новозыковские бабки не то жалеючи, не то осуждающе говорили: «Нафулиганничал на свою голову».
И получил сполна! Достало времени осмыслить прошлое. Теперь вот вернулся домой, оглядываюсь вокруг — и вижу одно запустение. Живу пока безработным, обходясь лишь призрачным жалованьем спутницы моей верной Валентины Петровны, блюду хозяйство, ухаживаю за домашними животинами, без которых нынче хана в деревне, поправляю похилившееся наше подворье, а ночами в благодатной тишине и уединении, нередко при свете все той же трескучей керосинки, пишу свои горькие опусы, потому что боль и обида за порушенную и отравленную Россию спать не дают…
Зимой 2002 года президент России принял окончательное решение об упразднении комиссии по вопросам помилования, которую много лет возглавлял известный писатель Анатолий Приставкин. Дезавуирование столь важного органа могло показаться странным, но уже следующий шаг президента снимал все сомнения — полномочия комиссии были переданы в регионы, что выглядело вполне логично. Впрочем, не остался без кресла и Анатолий Игнатьевич — президент назначил его своим советником по тем же вопросам.
И процесс пошел.
Восьмого апреля губернатор Алтая утвердил положение о комиссии (теперь уже в новом статусе — краевом) и состав комиссии — в первоначальный список вошло тринадцать человек. Оказался и я в этом списке. Разумеется, не случайно, а как значилось в скобках — по согласованию. Предложили поработать в комиссии еще загодя, и я, по правде сказать, внутренне был уже готов, ибо знал эту тему не понаслышке, многое видел своими глазами; помнил и капитана Минеева, сказавшего мне однажды: «Заключенный — не изгой, а прежде всего — человек», и Юру Семенова, «юнгу в бушлате на вырост», потерявшего всякую веру в справедливость, и Леньку Момулькина, героя литературного, столь безжалостно повергнутого «оскотиненным бытом» в отчаяние и бросившего себя на колючие вертлюки стражной стены, под огонь… И, конечно же, самого автора этой печальной истории (взятой не с потолка), бывшего сидельца УБ 14/8 Юрия Леонтьевича Мартынова, философа по натуре и правдоискателя, письма от которого (из Красногорского Новозыкова) приходили аккуратно и были полны обстоятельных и горевых рассуждений об угасающей ныне деревне, о нашей разрозненной интеллигенции, давно утратившей свою независимость, и все более убывающей, потерянной человечности в российском обществе…
Наверное, с этого и следовало начинать, взяв за основу главный посыл — человечность и сострадание. Казалось, само это слово — не только семантикой, но и звукописью, тремя начальными буквами — взывало о помощи: СОСтрадание, точнее — SOS, спасите наши души! И это не лингвистический выверт и не художественный ход, а суть многих «дел» и ходатайств, поступавших в только что созданную комиссию и написанных неизменно от руки, иногда вполне грамотных, складных и ладных, иногда полуграмотно-сбивчивых и неуклюжих, нацарапанных кое-как, но во всех случаях содержащих одно: мольбу о поддержке и милости и надежду, надежду, надежду на понимание… Это потом, спустя время, словно избавившись от некой абберации слуха и зрения, научишься отделять зерна от плевел и видеть, где ходатайство — действительно крик души, надежда (и, может, последняя!) на истинное СОСтрадание, а где — лишь холодный расчет, не подкрепленный вескими доводами, «ксива» на всякий случай… Но так или иначе, а каждое «дело», без оговорок и каких бы то ни было исключений, — это судьба. Да, да, прав капитан Минеев: заключенный — не изгой, а прежде всего — человек. И, стало быть, каждый из них заслуживал безусловного внимания.