Марк помолчал, хмурясь, повел бровями:
— Не думаю... Скорее всего — нет... Даже наверняка — нет... Сейчас не до угольных комбайнов. Заводы стоят, шахтеры бастуют, им не то что новую технику покупать — за шесть-восемь месяцев зарплаты не платят. А что вы здесь делаете, чем занимаетесь?..
— Да вот... — Илья помедлил. — Карпет кладу... Развожу пиццу... — Он улыбнулся — стеснительной, беспомощной улыбкой, не вязавшейся с его крупным, сильным, прочно, по-мужски скроенным телом.
— Видишь, я же говорю: и там бы сейчас пиццу развозил, — гремя посудой, проговорила Инесса. — Только получал бы уж вовсе гроши... Пицца-то в России есть?.. — стараясь повернуть разговор, спросила она у Марка.
— Кажется, входит в моду, — сказал Марк. — Хоть я лично до пиццы не охотник.
— Я тоже, — усмехнулся Илья. — Поверите ли, меня от одного ее вида воротит...
— Как же вы... — Марк зевнул и, смутившись, прикрыл рот рукой, — Извините, перемена времени, всё никак не привыкну... Так как же вы, — обратился он к Илье, — имеете с ней дело, если, говорите, от одного ее вида...
— Приходится... — вздохнул Илья, — Мало ли от чего здесь воротит...
— Илюша, разве тебе не хочется мне помочь?.. — оборвала его Инесса, должно быть боясь и не желая, чтобы он продолжал.
— Ты же видишь...
Она держала в руках поднос, уставленный грязными тарелками, высящимися горкой, которая, казалось, вот-вот развалится, обрушится на пол. Марк опередил Илью, пружинисто вскочил и перехватил поднос у хозяйки.
— Вот видишь!.. — упрекнула мужа Инесса, с притворным отчаяньем сцепив руки на груди и высоко вскинув округлые локти. В тот момент она была похожа на бабочку, которая раскинула крылышки, тщетно пытаясь взлететь...
— Куда прикажете?.. — спросил Марк, окинув ее быстрым, скользящим взглядом с ног до головы. Не меняя позы, привстав на носки, Инесса, словно на сцене, пританцовывая прошла по балкону к распахнутой в комнаты двери. Марк, выставив перед собой перегруженный поднос, последовал за ней. Илья было поднялся, чтобы собрать со стола остатки посуды, но как-то безнадежно взмахнул рукой, сел и налил доверху свою стопку.
— За вас! — сказал он, подняв стопку и попеременно посмотрев на Марию Евгеньевну и Александра Наумовича. — От души!.. Вы не поверите... — Он хотел что-то добавить, но передумал, сделал рукой тот же самый жест, выпил и принялся расчищать стол. Но спустя минуту остановился, наклонил к плечу голову и выставил вверх указательный палец:
— Вот... Слышите?..
Со стороны океана доносилась неясная, размытая расстоянием мелодия. Тем не менее, прислушавшись, можно было в ней ощутить какую-то странную, щемящую сердце смесь веселья и грусти, светлой, мечтательной меланхолии и затаенного страдания.
— Фрэнк Синатра...
Тихонько, себе под нос напевая и бормоча слова, которые ни Александр Наумович, ни его жена не могли разобрать, Илья отправился на кухню со стопкой посуды в руках.
Та же мелодия, но уже в полную силу звучала на берегу, когда после чая вся компания, по предложению Инессы, отправилась подышать и полюбоваться океаном вблизи. Как всегда, когда человек оказывается наедине с природой и все, что занимало до того его мысли, тревожило и грызло, кажется мелким, пустым, как бы вообще не существующим — в сравнении с тем, что существовало всегда и будет существовать вечно: морем, звездами, горными кряжами, так и теперь, на берегу, перед безмерным простором, в котором нет ничего, кроме воды и неба, куда-то прочь отлетело все — конвергенция, диссидентство, партократия, реформы, от которых зависит будущее России... Все, все это ушло, растворилось, рассеялось в теплом, пахнущем солью и водорослями воздухе, померкло в ярком, густом, трепещущем на водной глади свете луны, исчезло, поглощенное громадностью мира. В этой громадности ощущалась и громадность смысла или замысла, ради которого этот мир когда-то возник или был создан, однако замысел этот был смутен, загадочен, хотя, вероятно, включал в себя и те маленькие, ничтожные помыслы, которыми жили люди, каждый из них. Но связи между тем и другим было не постигнуть. И потому на какой-то миг все пятеро почувствовали себя размером и значением подобными песчинкам, которыми был усыпан пляж, а точнее — щепками, принесенными океаном и выброшенными волной на берег Америки...
Но такие мгновения не длятся долго. По краям неба, приглядевшись, можно было заметить редкие, слабо мерцающие звездочки, к тому же время от времени по нему медленно и уверенно, по заранее размеченным трассам, плыли огни — ярче, крупнее, чем звезды, иногда их было сразу несколько и они двигались в разных направлениях или навстречу друг другу, с неба доносился ровный, отдаленный самолетный гул — и оно уже не казалось таким громадным и загадочным. Со стороны шоссе слышался непрерывный, как рокот прибоя, шум проносящихся мимо машин. Дома, расположенные за дорогой, походили на гигантские прозрачные кристаллы, наполненные светом, и еще — на пчелиные соты, увеличенные до невероятных размеров, источающие золотисто-медовое сияние. Пляж уже опустел, но там и сям еще виднелись люди, бродящие вдоль воды или, обхватив колени, сидящие на берегу. Кто-то плавал, кто-то барахтался на мелководье, повизгивал, рассыпая вокруг веера огнистых, искрящихся брызг. И были здесь куда отчетливей, чем с балкона, слышны слова исполняемой Фрэнком Синатрой песенки. Кто-то все время крутил одну и ту же пленку — и Александр Наумович, плохо разбирая на слух английскую речь, уловил припев:
Let’s forget about tomorrow,
But tomorrow never comes...
Правда, это был всего лишь припев, означавший, по-видимому, что-то вроде «забудьте про завтра, ведь завтра никогда не приходит», Александр Наумович хотел спросить у жены, как перевести остальное, но почему-то раздумал.
Все уже сидели, расположась на заботливо прихваченной Инессой подстилке, покрытой мягким ворсом, когда заговорил Илья, по обыкновению словно ни к кому не обращаясь, а, глядя в океанскую даль, беседуя с самим собой:
— Как-то раз, в самом начале, нас познакомили с одним американцем, привели его к нам домой, был переводчик, из наших, завязалась беседа, представлявшая, так сказать, «взаимный интерес»... Американец расспрашивал, кто я, откуда, почему эмигрировал... Я рассказал ему кое-что — и про то, как по нашей семье 37-й год прокатился, и как моя мать в детдоме росла, потому что родители ее в ГУЛАГе погибли... И про Инну, которой после окончания хореографического училища с отличием напрямую сказали: «Здесь таким, как вы, хода не будет... Уезжайте!..» И как потом ее выживали из театра, и прошло несколько лет, прежде чем ей дали танцевать Одетту и Жизель... Так вот, все это я рассказал американцу, и стало мне отчего-то стыдно и противно — мочи нет... Вышло, будто жалуюсь, прошу сочувствия... И я говорю: «Но все равно, несмотря ни на что, Россия — это моя Родина, мне было тяжело ее оставлять, я ее люблю...» Американец выслушал перевод — и смотрит на меня сердито, будто я его обманываю. «Как это, — говорит, — вы любите?.. За что?.. После того, что вы рассказали... Простите, — говорит, — но я вам не верю...» И я чувствую — ведь и вправду не верит!.. А что ему скажешь, как объяснишь... Да и что тут объяснять, когда у него башка на манер компьютера: все сложит, вычтет, просчитает и итог подобьет... Но, может, в конечном-то счете он прав? И никакая это не любовь, а рабская психология? Своего рода мазохизм?..
Никто ничего не ответил, да и вряд ли его внимательно слушали, Марк и Александр Наумович встали и, разговаривая, медленно прохаживались поблизости, Мария Евгеньевна слушала Инессу, которая, как и муж, за столом больше молчала и только сейчас что-то прорвалось в ней, хлынуло... Она была чуть ли не вдвое моложе Марии Евгеньевны, но та порой ловила себя на мысли, что в чем-то она, эта девочка, старше, зрелее ее, во всяком случае опытней...
Между тем Александр Наумович говорил:
— Знаете ли, Марк, я отнюдь не во всем с вами согласен, отнюдь, но на кое-какие стороны вы мне открыли глаза... Действительно, мы кое в чем, должно быть, ошибались... Мы слишком верили, слишком надеялись — и за всё, за всё должны нести ответ... По крайней мере — перед своей совестью. Это драма всей русской истории: прекрасная, бескорыстная, исполненная самоотвержения интеллигенция — и в результате?.. «Свободы сеятель пустынный, я вышел рано, до звезды...» Но что было лучше: сохранить эту гнусную власть, основанную на лжи и крови?.. Нет, нет и тысячу раз — нет!.. Но, Марк, я вам скажу... Только вам, даже Марии Евгеньевне я не решусь в этом признаться... Ведь мы столько хлебнули при этой власти... Лучшая часть моей жизни ушла на исследование природы силлабо-тоники русского стиха... Я, как в нору, забрался в эту далекую от политики область, а писать и делать мне хотелось совсем другое... И все же ударов и колотушек мной было получено — не счесть... Я ненавижу этот строй, эту власть и ее присных... И все же... И все же, Марк, я иногда ловлю себя на мысли, что она была предпочтительней того хаоса, того маразма, который наступил за ее крушением. Сейчас страдают миллионы ни в чем не повинных людей, и у них нет никаких надежд на то, что будет лучше... Тогда были лагеря, психушки, бездарная цензура, да, но была надежда!..