Советую читателю повнимательнее отнестись к самой загадочной повести Петра Краснова "Колокольцы". Пожалуй, это из лучшей классики метафизической прозы ХХ века. Повесть эта легко сравнима с той же "Осиной фабрикой" англичанина Иена Бэнкса или же с латиноамериканской прозой Борхеса. Из нашей прозы последнего времени на ум приходит разве что "5/4 накануне тишины" Веры Галактионовой. Впрочем, Пётр Краснов и Вера Галактионова, пожалуй, и выделяются из общего потока современной отечественной прозы. Конечно, эта проза не для лёгкого поверхностного чтения. Да и агрессивности в её ассоциациях, её неприятии зла живой жизни, её ненависти ко всему миру, явленной через старческие видения главного героя "Колокольцев", в повести с перебором; она вполне может оттолкнуть многих читателей. В старческом бреду перед героем повести проходит всё: и война, и раскулачивание, и немецкие, а затем и советские послевоенные лагеря, и с каждым этапом жизни нарастает его ненависть и его злость. С неприязнью на него смотрит иногда и сам писатель, но у читателя не возникает вопроса, откуда такая злость, откуда такое неприятие мира, такая ненависть ко всем окружающим. Жизнью это и рождено.
Может быть, Иван Африканович у Василия Белова или же Иван Денисович у Александра Солженицына, прошедшие отнюдь не меньшие круги ада, сумели все же сохранить доброту по отношению к людям. Но все ли деревенские жители были праведниками и христианскими страдальцами? Явно, герой повести "Колокольцы" не из таких праведников. Вот и становится ему "тяжко, это… как не жил". Отсюда и ненависть к миру. Отсюда и обида на всех. "Ему тяжело было и тревожно как никогда… Не весна только, как ни тяжка бывает она порой старикам, и зависть к молодым этим, в литой хлябающей резине сапогов, ногам, которым всё пока нипочем, – нет, не только. Обидно было, вот что; но что она значила, эта обида, и откуда она была, он понять уже не мог". И с миром воевал всю жизнь, не прощая горы несправедливости, унижение и ломку. (Такие и поднимали крестьянские восстания, не способные терпеть.) И с Богом тоже воевал, но насмарку прошла и эта вражда. Ибо вдруг понял, что "жизнь сама по себе бог, и с какой стороны ты ни ярись, ни воюй, а всё против неё". И его убивали, и сам он убивал, и не чужих даже, своих. Сбежавших с мобилизации. Да и как не убить было, тогда бы самого за срыв послали, куда следует. Но только помнился ему Колгота этот, пристреленный, до самой смерти. Не отпускал. Немцев, финнов, ещё кого – не помнил, забывал, а Колготу пристреленного помнил. И бред его жизни переполнял всю жизнь вокруг, реальный бред, барачный бред, тифозный бред сгущался до метафизического бреда, переполнявшего его… Бред самой жизни и был его жизнью.
"Там мертвячья сгустилась нелюдская злоба, такой не могут знать люди и не должны, и он не знал никогда… Он затыкает, задыхается – а тьма, а злоба сквозь него уже ломит, колёсами напруживаемая, и уж вот-вот прорвётся, сомнёт земные эти звуки, грубые донельзя, какие-то корявые все, кривые, и самих людей этих, ничего над собой не чующих, захлестнёт и размечет тоже, погубит души…"
Вместо обещанной дали – одна безысходность. Хуже того, жизнь суёт ему этот зловещий кулёк. "Кулёк полон тяжкой пустотой… И кулёк этот странно тяжелит руку… Что-то темней, тяжелей пустоты там – пыль молчания, может быть, времени…"
И что с этой тяжкой пустотой делать? К браткам уйти, так их тоже уже нет. И нагана былого нет…
И жизни былой уже давно нет, а есть кровать, с которой доносится только стон умирающего старика: "Не согласен". И бабы закрестились, кто покорно, а кто и враждебно. Ишь ты, и перед смертью, там уж в том мире с кем-то воюет: "Не согласен".
И смотрят на почти покойника с осуждением.
Вся жизнь прошла насмарку, потому и с ненавистью смотрит старик на молодого соседа, которому даже помочь ему, злому старику, – в охотку. Нет, не игрушки – жизнь наша, а прорва. И уходит в неё все, как в прорву. "Прорву? Ну да, прорву. И хотя сам как-то не понял, что бы она значила, эта прорва, он опять сразу согласился, даже головой себе потряс: прорву, да…"
При всей запутанности повествования, многослойности бреда реального и бреда жизненного, повесть "Колокольцы" в чём-то ключ к расшифровке красновской прозы.
Может и хорошо, что её всерьёз не прочитали наши записные критики. Явно не вписывается она ни в христианский, ни в реалистичный шаблон. А так, вроде бы и пронесло нашего "ерика потайного". Ибо и любое зло он описывает, дабы догадаться, какое же добро может в противовес ему исходить?
Думаю, пессимистом с некоторой долей добродушия его самого, Петра Краснова, сделала жизнь; сотворила писателя, то занося по молодости на вершины признания и жизненного благополучия, то разбивая в пух и прах и благополучие, и признание. Конечно, степень пессимизма зависит и от того, с каким взглядом ты путешествуешь по жизни, с каким чувством ты всматриваешься в раны народные. Врачуешь или живописуешь? А то и наслаждаешься народной агонией?
Сегодня у нас в России такой тип художника, как Пётр Краснов, стал крайне редок. Это народный живописатель. И потому он воинственно не моден. И эта его явно несправедливая немодность, вычеркнутость из ведущих литературных списков, как бы ни отрицал писатель, оптимизма в душу ему не добавляют.
Я познакомился с Петром Красновым давным-давно на седьмом совещании молодых писателей СССР, где мы оба были не только участниками, но и попали в лидеры. И с тех пор у меня хранится номер "Комсомольской правды", где опубликована наша с ним общая фотография. Его первая книга "Сашкино поле", вышедшая в издательстве "Молодая гвардия" в 1980 году двухсоттысячным тиражом, была признана лучшей книгой среди всей молодой прозы страны. Потом выходили и в Москве, и в Оренбурге другие книги: "День тревоги", "По причине души", "Высокие жаворонки", "Подёнки ночи". Его стали активно печатать московские журналы, прежде всего "Москва".
Очень быстро мы определили общность многих наших позиций, и потому уже тесно поддерживали связь и во времена московского периода бурной жизни Петра Краснова, и позже, когда из Оренбурга, как и из многих других городов России, на всевозможные писательские встречи, фестивали, дни литературы приезжали не только седовласые аксакалы, как ныне водится, но и тридцати-сорокалетние поэты, прозаики, критики, драматурги. Приезжал и я не раз в Оренбург, когда Пётр Краснов уже был там главой писательской организации. В те годы конца советской империи, как и в первые годы перестройки, у Петра Краснова регулярно выходили повести и рассказы в московских журналах. Рассказ "Мост" был включен в антологию "Шедевры русской литературы ХХ века". Его повести последних лет – "Звезда моя, вечерница", "Пой, скворушка, пой!" и "Новомир" – может быть, лучшее из того, что им написано. Краснов пишет очень медленно, но очень верно. И всё время по восходящей. Пишет откровенно не для рынка, не жалея читателя, заставляя его думать и сопереживать, заставляя его погружаться в глубины человеческого сознания и в глубины русского языка.
И хоть живут его герои всё в тех же оренбургских деревнях, но и деревни уже другие, и люди не те, а значит, в каждой повести новое открытие человека, во тьме своей ищущего свет ниоткуда, свет из самой тьмы, свет, рождаемый жизнью.
Злой по отношению ко злу писатель Пётр Краснов в этой борьбе находит опору в самом человеке. "Ерик потайный" Пётр Краснов сдаваться не думает.
ХРОНИКА ПИСАТЕЛЬСКОЙ ЖИЗНИ
РОЖДЕСТВЕНСКОЕ ПОСЛАНИЕ
Возлюбленные о Господе архипастыри, всечестные пресвитеры и диаконы, боголюбивые иноки и инокини, дорогие братья и сестры!
В светлый день Рождества Христова сердечно поздравляю вас с этим великим праздником!
На протяжении двух тысяч лет христиане всего мира с радостью и надеждой обращают мысленные взоры к событию, ставшему переломным в истории человечества. Современное летоисчисление, ведущее свое начало от Рождества и являющееся летоисчислением христианской эры, само по себе свидетельствует об исключительном значении пришествия Христа Спасителя.
Образом мира, некогда отступившего от своего Творца и ощутившего скорбь и мрак богооставленности была Вифлеемская пещера, где от холода зимней ночи укрывались животные. Однако светозарная ночь Рождества наполнила сиянием не только пещеру, давшую приют Пречистой Деве Марии, но и всё творение, ибо через рождение Сына Божия всякий человек, приходящий в мир, просвещается Светом истины, как о том свидетельствует Евангелист Иоанн (Ин. 1:9).