Когда она вышла из проходной, началась снежная кутерьма. Еще перед вечером Елена видела из окна, как на северной стороне толпились черные, набирающие силу тучи и самые близкие из них, будто неповоротливые, большие птицы, лениво поворачивали на город… и вот забуранило…
Через сквер из высоких, прямых тополей она вышла на улицу, увидела в темноте квадратно-черную башню элеватора, на которой горели красные, похожие на самолетные сигналы огни и подумала: «Натерпелся Шура от самолетов», — и представила его стоящим в окопе: перед ним на бруствере лежала винтовка, и опаленный зноем до черноты, взмокший от пота, с грязными потеками на скуластом лице, Шура смотрел туда, откуда близился таинственно гудящий, то наступающий, то отступающий, режущий облака звук; потом все закрыла взрывами поднятая в небо земля, и она уже не могла представить, каким в эти страшно томительные минуты был ее брат…
Мысли о нем не оставляли Елену с той минуты, как ее разбудил страх за него. Она не успела увидеть во сне — упал он после взрыва на землю или нет, и опять, как и весь день, она гнала от себя этот странный, нелепый сон. В детстве ей казалось, что Шура будет всегда.
Она спешила к матери, зная, что в печи будет гореть огонь, мама вспомнит, каким Шура уходил в армию чернобровым, смуглым красавцем, и расплачется. А Елена часто вспоминала брата мальчишкой, одиноко, из темноты смотрящим с улицы в кухонное окно. За его спиной была такая же, как сейчас, похожая на мартовскую, непогода, и, глядя в его испуганные, затемненные тоской глаза, она, восьмилетняя, рыдала, а гостившая в доме богатая тетка с тринадцатилетним сыном напирали, что пятьдесят рублей из ее сумочки взял именно Шура, и тогда Лена закричала: «Это ваш Колька украл! Он нас с Шурой в буфет водил, мы там чай пили с конфетами, и он говорил: «Мне денег много дают. Я вас угощаю, а вы про то моей мамке не говорите!»
Теперь Елена была матерью и знала, что пережил отец, выгнав оговоренного теткой сына, которая везде чувствовала себя, как дома, и всех учила, как надо жить. Озябшего и голодного Шуру отец сразу вернул в дом, а Кольку, смущенно причитая, тетка выпорола ремнем.
Елена шла между не похожих друг на друга домов, ветки тополей и берез постегивали зажженные фонари, а все, что было дальше верхушек деревьев, было невидимым, и она ясно вспомнила брата, смотрящего на нее через оконное стекло. Его светло-карие глаза были широко, чтобы слезы не пролились, открыты, полные губы не дрожали, он крепко сжимал их…
С приездом тетки в доме тогда что-то сломалось, все стали держаться отдельно, каждый в своем углу, не собираясь по вечерам на долго не остывающем после солнца крыльце. Теперь Елена понимала, что это был молчаливый против тетки протест, и помнила, как проснулась с радостным ощущением, что в доме нет больше чужих людей…
Тогда Елена лежала в уютном покое и думала, как в доме свободно и чисто, и опять удивлялась: почему тетка не уехала сразу, когда узнала, что деньги взял ее сын. А Шура уже тихонько открывал дверь в спаленку и от порога шептал: «Не спишь? Айда со мной! Папаня два часа, как ушел. На озеро к нему пойдем, там и заночуем». Раньше он никогда не звал ее на рыбалку, и Лена благодарно смотрела на брата. Сначала они шли в тени стоящих вдоль старицы домов, только в конце Битевской улицы, где старица делала крутой поворот к Тоболу, свернули в другую сторону, и солнце снова крепко тронуло их.
Лена с интересом глядела на груженые, катящиеся им навстречу телеги, в которых скучали незнакомые, разморенные на жаре мужики. С мягким топотом, медленно переставляя в пыли натруженные ноги, тянули груз лошади, и она чувствовала, как им хотелось в прохладный сумрак конюшни, и жалела их, а потом она сама устала на пыльных от зноя улицах. Шура, слыша поспешающие за ним маленькие шаги, молчаливо вел ее за собой и оборачивался, когда она робко просила:
— Далеко еще?
— Нет, вон за тем курганом, — обещающе говорил, ждал, пока Лена поравняется с ним, и они снова шли рядом. Когда он переставал спешить, Лена ловко попадала в шаг, глубже и ровней дышала, переставала размахивать крепко сжатыми для скорости кулачками.
Они уже давно шли по степи. Над заросшим травой огромным курганом парили, хищно раскидав крылья, птицы, и девочка хорошо разглядела, как, крутя горбоносой маленькой головой, болотный лунь то становился темно-коричневой точкой, то возвращался близко к земле…
Поглядев с опаской на большекрылых, занятых охотой птиц, Лена пошла рядом с братом, иногда касаясь пальцами его твердой, в сухих мозолях ладони. Воздух был горячий, тугой, и казалось, она с трудом рвет его. Миновав редкий кустарник, они вышли к подножию кургана, и словно перед ними открыли калитку — так толкнул влажный, прохладный ветер.
— Смотри… — весело сказал Шура.
В жарком дневном мареве, как брошенное у реки тележное колесо, в круглой, ласковой полудреме лежал город.
— Надо же, дорога как поднялась, — сказала Лена.
— А вот мы на курган подымемся! Ну-ка!.. — И, схватив ее за руку, по хлеставшей траве Шура бросился на самую высоту.
Скоро они стояли на вершине кургана, и стремительно уходящий вниз город неотступно шел по Тоболу, оставляя по берегам приземистые, под железными крышами пивоваренный и турбинный заводы с высокими, дымящими трубами, три моста — деревянный и два железнодорожных, серебрящиеся в дрожащем полевом мареве. Сверкая на солнце новыми стеклами, тянулась в небо обновленная макаронная фабрика. В полуденном зное томилась обветшалая церковь, а на другом конце площадки, как гриб подберезовик, стояла пожарная каланча. Вспыхнул и погас солнечный луч, коснувшись медной каски стоящего под грибком пожарного.
— А озеро? Где озеро, куда мы идем? — нетерпеливо спросила Лена.
— Оглянись, — сказал Шурка.
Озеро с желтеющим по берегам камышом показалось ей прозрачно-пустынным, волны гнали перед собой сверкающие, похожие на выпрыгивающих рыб, блики. Над озером парили чайки, деревенские ласточки, стрижи, а над прибрежной степью трепетали жаворонки, оповещающие всех, что они там с высоты видят.
Но прежде чем Лена с братом пришли к давно прикормленному, законному месту папани, они обошли половину озера и остановились у нескольких, растущих недалеко друг от друга берез.
Лодка папани легонько качалась недалеко от берега, напротив берез, и Лена, забежав в воду по колено, радостно закричала: «Мы пришли!» А отец спокойно ответил: «У меня клюет, устраивайтесь пока».
Светлой лунной ночью, после ухи и разговора, лежа в рассохшихся давно приспособленных для ночлега лодках, папаня, Шура и Лена засыпали у догорающего костра. Лодки стояли рядышком, и, слыша негромкое, предсонное покашливание отца и замирающее дыхание Шуры, она тогда с благодарностью думала, что он насыпал ей сена побольше и если сейчас поменяться, то его постель окажется, как он любил, твердой. Пока он носил, раскладывал по лодкам сено, Лена помыла с песочком миски и кружки, и, когда улеглись, она испытала чувство необыкновенного, долго не проходившего удивления отдающими свое тепло лодкой и сеном, ночным криком кем-то разбуженных чаек, таинственной возней в близкой к костру траве, многоголосым шелестом берез…
И теперь, спеша после работы к матери, Елена с болью чувствовала: знай она тогда, что Шура не вернется с войны, она жалела бы его еще больше, и Елена опять вспомнила его такого маленького, одинокого, молчаливо смотрящего из темноты в кухонное окно.
К началу войны братья Иван с Василием успели три года отслужить на Дальнем Востоке. Шуре было полных восемнадцать. Он сразу пошел добровольцем.
…С вечера, перед уходом на фронт, Шура нарубил много дров, принес из деревянного ларя ведро угля, и в шесть утра, пока он спал, мама с Леной растопили печь, завели блины.
В то утро он сам не проснулся, а на разбудившую его сестру посмотрел так, как если бы это был самый обыкновенный день: «Пора, Ленок?» — улыбнулся. Она молча кивнула. «Иди, — со сна хрипловато сказал Шура. — Я одеваться буду».
«Он идет на войну», — сидя в кухне на лавке, глядя, как мать грустно и ловко печет блины, думала Лена. Война представлялась ей огромным полем, а Шура вместе с другими солдатами, занимая поле, гнал врага все дальше и дальше, без отдыха, до самой победы. Война казалась ей бесконечным, без сна, боем.
Шура вошел на кухню, перетянутый солдатским ремнем, в начищенных ботинках, брюки и белая рубашка отглажены. Следом зашел по виду не спавший всю ночь папаня, и о чем они втроем говорили — Лена не знала: она вышла в многооконную горницу накрывать на стол. Застелив его белой, старинного тканья скатертью, расставив тарелки и три стаканчика из синего стекла, она села на табурет. Из-за далеких, видных из окна лесов — дом на высоком месте стоял — встающему солнцу в бок нацеливалась темно-синяя туча. Мягко, лениво разгоняясь, туча вывела за собой вереницей другие, поменьше, и скоро тучи заполнили южную сторону неба. Двустворчатая дверь отворилась, в горницу вошел осунувшийся, будто ничего не видящий перед собой — такое заострившееся, слепое было у него лицо — отец, следом, одергивая старенький, хорошо выглаженный пиджачок, широко шагнул через порог Шура. У него было спокойное, будничное лицо, только темно-карие глаза чуть воспаленно блестели. Мама несла тарелку с горячими блинами, наклонив голову, словно боялась на пороге споткнуться. Солнце горячечным румянцем тронуло ее правую щеку, открытый тонкий висок с бегущей по нему синей, набухшей жилкой, чистый лоб, а ее темные собранные в старушечий пучок волосы тоже красно-огненно осветились.