Весьма примечательны воспоминания управляющего делами Временного правительства В.Д. Набокова о своем соратнике и вожде А.Ф. Керенском: «Он был соткан из личных импульсов, в душе своей он все-таки не мог осознавать, что все это преклонение, идолизация его, не что иное, как психоз толпы, — что за ним, Керенским, нет таких заслуг и умственных или нравственных качеств, которые бы оправдывали такое истерически восторженное отношение. Но несомненно, что с первых же дней душа его была «ушиблена» той ролью, которую история ему, случайному, маленькому человеку — навязала, и в которой ему суждено было так бесславно и бесследно провалиться».
Понятно, что еле успевший спастись от большевистской расправы отец автора «Лолиты» не устоял перед соблазном возложить вину крушения демократии в России на им же выбранного председателя Временного правительства, однако это обстоятельство не исключает взаимной ненависти внутри новой власти: «Те, кто был на так называемом государственном совещании в Большом Московском Театре, в августе 1917 г., конечно, не забыли выступления Керенского, — первого, которым началось совещание, и последнего, которым оно закончилось. То, что он говорил, не было спокойной и веской речью государственного человека, а сплошным истерическим воплем психопата, обуянного манией величия».
Но Набокову надо отдать должное, он не питал иллюзий относительно политической конструкции, которая была создана взамен сверженной монархии. Конституционную монархию, которую первоначально требовали заговорщики, Набоков называл «неестественной ничьей». Однако, обретя республику, управделами Временного правительства смог поставить ей правильный диагноз лишь по итогам вскрытия. «Шесть месяцев были одним сплошным умиранием», — вспоминает Набоков. Ему вторит Троцкий: «Едва родившись, оно умирало и с открытыми глазами ждало своего могильщика».
Рассуждая о причинах поражения февральской революции от большевиков, Набоков выделяет следующее.
Во-первых, неготовность правительства к радикальнокарательным действиям: «Полумера только раздражает — решительные меры ударяют сильно, но с ними сразу примиряются».
Во-вторых, отсутствие нравственного и силового авторитета власти: «Но сам переворот стал возможным и таким удобоисполнимым только потому, что исчезло сознание существования власти, готовой решительно отстаивать и сохранять гражданский порядок». Еще весной 1917_го, когда Временное правительство было полноправным хозяином в стране, крестьяне по-своему поняли «свободу, равенство и братство». Так, в Курской области они поделили между собой удобренные паровые поля министра Терещенко: «Некогда дворянин говорил крепостным: «Вы мои и все ваше — мое». Теперь крестьяне откликнулись: «Барин наш, и все добро наше». При этом большевиков с их фирменным «землю — крестьянам» как силу, способную претендовать на власть, никто всерьез не рассматривал. Пример тому итоги майских выборов в исполком крестьянских советов: Чернов получил 810 голосов, Керенский — 804, Ленин — 20 голосов.
В-третьих, переоценка очевидности большевиков как немецких шпионов: «Думали, что уже сам по себе факт «импорта» Ленина и К° германцами должен будет абсолютно дискредитировать их в глазах общественного мнения и воспрепятствовать какому бы то ни было успеху их проповеди». При этом после падения Зимнего успех большевиков рассматривался не более чем случайный и кратковременный: «В это время все — и мы в том числе — ни минуты не верили в прочность большевистского режима и ожидали его быстрой ликвидации».
В-четвертых, неспособность элит сражаться за свою власть: «Буржуазные» классы, неорганизованные, небоевые, были бы, конечно, на его (Временного правительства. — И. М.) стороне, но ограничились бы платоническим сочувствием. А между тем, здесь недостаточно было такого сочувствия, хотя бы и со стороны очень многочисленных групп населения». И это при том, что республиканские вожди сумели отмобилизовать в свои политические ряды даже помещиков, всегда рядившихся в монархические тоги: «Помещики, принадлежавшие до революции к крайним правым партиям, перекрашивались теперь в цвет либерализма, принимая его по старой памяти за защитный цвет».
Весь так называемый средний класс еще до падения монархии был пропитан ядом либерализма, ненавистью к монархии и национализму, что признает даже Троцкий: «Чиновник, купец, адвокат скоро научились прикрывать свою борьбу за командные высоты хозяйства и культуры высокомерным осуждением пробуждающегося «шовинизма»».
Типичная иллюстрация духа того времени приводится в «Истории русской революции»: «Саратовец Лебедев рассказывает, как при посещении Москвы незадолго до переворота он прогуливался с Рыковым, который, указывая рукой на каменные дома, богатые магазины, деловое оживление вокруг, жаловался на трудности предстоящей задачи. Здесь в самом центре буржуазной Москвы мы действительно казались пигмеями, задумавшими своротить гору».
Однако спустя уже несколько недель, — вспоминал Троцкий, — складывалось впечатление, «как будто бы Временное правительство находится в столице враждебного государства, закончившего мобилизацию, но не начавшего активных действий».
Напомним, что даже Святейший Синод в послании от 9 марта 1917 года благословил свершившийся переворот и призвал народ довериться временному правительству.
Но это демократическое единение на еще теплом прахе монархии уже предзнаменовывало новую революцию: «Правящие классы, в результате обнаруженной на деле неспособности вывести страну из тупика, утрачивают веру в себя, старые партии распадаются, воцаряется ожесточенная борьба групп и клик, надежды переносятся на чудо или чудотворца. Все это составляет одну из политических предпосылок переворота, крайне важную, хотя и пассивную».
//- МЕТАМОРФОЗЫ ЗИМНЕГО — //
Штурм нынешнего Эрмитажа для всех и навсегда стал вехой, раскроившей навек не только историю отечества, но и общество. Сочащийся ненавистью рубец даже сейчас ополчает друг против друга фланги патриотов — коммунистов и националистов. Существует три идеологических «Зимних» стереотипа. Первый либеральный — большевики свергли избранное народом Временное правительство, на 70 лет свернув страну с пути демократического развития. Второй коммунистический — это была победа трудового народа над буржуями-эксплуататорами. И третий националистический — евреи во главе с Лениным — Троцким захватили власть в России, подавив героическую оборону русских офицеров. Странность этих непримиримых позиций заключается в их эмоциональной разнополярности взглядов на один и тот же исторический анекдот, вдолбленный в наши головы советским агитпропом. Давайте попробуем разобрать, что же это было за такое восстание. Кто и как защищал «Зимний»? И почему он пал?
Слухи о намерении большевиков захватить власть в Петрограде активно стали муссироваться после Корниловского мятежа, когда большевики заявили себя организованной силой, способной на вооруженную политическую амбицию. Однако в успех этого предприятия даже среди большевиков верили только отчаянные идеалисты. Но, провозглашая курс на взятие «Зимнего», большевики, опасаясь претензий со стороны прокуратуры (!), иезуитски пытаются камуфлировать очевидные задачи. Вот что об этом вспоминает Троцкий: «В первых числах октября Ленин призывает петроградскую партийную конференцию сказать твердое слово в пользу восстания. По его инициативе конференция настоятельно просит ЦК принять все меры для руководства неизбежным восстанием рабочих, солдат и крестьян». В одной фразе две маскировки, юридическая и дипломатическая: о руководстве «неизбежным восстанием», вместо прямой подготовки восстания говорится, чтобы не дать слишком благоприятных козырей в руки прокуратуры». Большевики прекрасно понимали, что нельзя разрывать оборонительную оболочку наступления.
Даже идеологические соратники видели в грядущем перевороте обреченную авантюру. «Их авантюра с вооруженным выступлением в Петрограде — дело конченое», — писали руководимые Даном «Известия».
«Недельные результаты, — доказывал Каменев, — говорят за то, что данных за восстание теперь нет. Аппарата восстания у нас нет; у наших врагов этот аппарат гораздо сильнее и, наверное, за эту неделю еще возрос».
«Буревестник революции» Максим Горький в октябре 1917-го требовал от большевиков опровергнуть слухи о готовившемся восстании, если только они не являются «безвольной игрушкой одичавшей толпы».
Впоследствии Троцкий заметит: «Здесь борются две тактики: тактика заговора и тактика веры в движущие силы русской революции. Оппортунисты всегда верят в движущие силы там, где надо драться».
Ставка была сделана большевиками на петроградский гарнизон, который ждал отправки на фронт Второй мировой. И Ленин успел поставить его перед выбором: или умирать и замерзать в окопах по приказу Временного правительства, или свергнуть февралистов по приказу большевиков. Ленинский пацифизм был не только отработкой немецкого золота, но и манком для разложившейся солдатской массы. Поэтому большевистский переворот был возможным только в октябре 1917-го. Раньше — Ленина никто бы не стал слушать, а позже — слушать было бы уже некому. И Троцкий это признает: «Для Смольного — вопрос о гарнизонах есть вопрос о восстании. Для солдат — об их судьбе». При этом называется количество солдат и боевиков, участвовавших в овладении Петроградом — не более 25–30 тысяч.