Дайте Василию Петрову такую лабораторию, как у Г. Дэви, такие средства, научную среду, пусть он встретится с Ампером, Араго, обсудит, проверит, тогда б гений его действительно мог развернуться, создать куда больше, тогда и можно было бы сравнивать…
Идеи реакции развивались.
Через несколько лет после инструкции Магницкого указания зазвучали иначе. Историкам следовало сопоставлять уже не с Западом, а с прошлым:
«Прошедшее России удивительно, ее настоящее более чем великолепно, что же касается ее будущего, то оно выше всего, что только может представить себе самое смелое воображение…» Слова эти принадлежат Бенкендорфу.
На смену выступают новые герои реакции, и среди них Фаддей Булгарин.
VI
…Его не трогали, арестовывали остальных, ему оставалось лишь бояться. Страх разъедал его. Милорадович, петербургский генерал-губернатор, которому Булгарин писал всевозможные записки о цензуре и укреплении власти, был убит декабристами 14 декабря 1825 года, и некому было заступиться, подтвердить благонамеренность.
«Тон общества менялся наглазно, — вспоминал Герцен, — быстрое нравственное падение служило печальным доказательством, как мало развито было между русскими аристократами чувство личного достоинства. Никто (кроме женщин) не смел показать участия, произнести теплого слова о родных, о друзьях, которым еще вчера жали руку, но которые за ночь были взяты. Напротив, являлись дикие фанатики рабства: одни из подлости, а другие хуже — бескорыстно.»
У Булгарина началось со страха, затем пришла подлость, корысть, а затем и бескорыстие, бескорыстная подлость. Он подает проект за проектом. Поскольку общественное мнение уничтожить невозможно, правительство должно им управлять, доказывает он, и лучше всего это делать посредством книгопечатания. Но как? Булгарин разделяет читающих на несколько групп и для каждой группы разрабатывает свои средства воздействия.
Увы, писателей, готовых писать на заданную царем тему, мало, поэтому их следует не раздражать, а привлекать «ласковым обхождением и снятием запрещения писать о безделицах, например о театре и т. п.»
Словно бы и всерьез, и словно бы и глумясь, и не понять, над кем ерничает: «Нашу публику можно совершенно покорить, увлечь, привязать к трону одной только тенью свободы в мнениях насчет некоторых мер и проектов правительства».
Что касается грамотных мещан и нижнего сословия, то для них годится «магический жезл» — матушка Россия…
Ах, если бы к нему, Булгарину, прислушались, дали б ему право распоряжаться, уж он бы…
Желание оправдаться, заслужить доверие переходит в неподдельное возмущение тупыми чиновниками, так бездарно служащими царю:
«…вместо того, чтобы запретить писать против правительства, цензура запрещает писать о правительстве и в пользу оного. Всякая статья, где стоит слово „правительство“, „министр“, „губернатор“, „директор“, запрещена вперед, что бы она ни заключала… Один писатель при взгляде на гранитные колоссальные колонны Исаакиевского храма восклицает: „Это, кажется, столпы могущества России!“ Цензура вымарала с замечанием, что столпы России суть министры».
После казни декабристов он пишет записку «Нечто о Царскосельском лицее и о духе оного», касающуюся непосредственно Пушкина. Сочинение это поразительно по сочетанию лжи и точности, клеветы и наблюдательности. Чего стоят заголовки разделов: «Что значит лицейский дух. Откуда и как он произошел. Какие его последствия и влияния на общество. Средства к другому направлению юных умов…»
Булгарин обличает лицейский дух за то, что этот дух «обязывает» молодежь «порицать насмешливо все поступки особ, занимающих значительные места, все меры правительства, знать наизусть или самому быть сочинителем эпиграмм, пасквилей и песен, предосудительных на русском языке… Пророчество перемен, хула всех мер или презрительное молчание, когда хвалят что-нибудь, суть отличительные черты сих господ в обществе. Верноподданный значит укоризну на их языке, европеец и либерал — почетные названия…» С эрудицией осведомителя Булгарин разбирает пагубную роль Н. И. Новикова, А. И. Тургенева, порядки в Царскосельском лицее, вред «Арзамаса» — общества, которое, «покровительствуя Пушкина и других лицейских юношей, раздуло без умысла искры и превратило их в пламень».
И далее предлагает ряд мер для истребления лицейского духа. Надо отдать должное Булгарину — на фоне николаевских «идеологов» мысль его выделяется блеском демагогии, гибкостью. Он далеко обошел своих наставников, примитивных «гасителей» типа Магницкого — Рунича. Булгаринские «исследования» производили впечатление на николаевскую камарилью…
И самому Николаю I как нельзя кстати была реакция думающая, способная обосновать, мотивировать всяческое искоренение личности.
На его лощеной физиономии, по словам русского историка Сергея Михайловича Соловьева, были обозначены всегда три слова: «Остановись, плесневей, разрушайся!»
Остановись всякая гражданская мысль. Плесневей общественная жизнь. Разрушайся, личность, сколько-нибудь выдающаяся индивидуальность. «Это был страшный нивелировщик… — писал С. М. Соловьев, — до конца он не переставал ненавидеть и гнать людей, выдающихся из общего уровня по милости Божией… Не знаю, у какого другого деспота в такой степени выражались ненависть к личным достоинствам… Он хотел бы… по возможности одним ударом отрубить все головы, которые поднимались над общим уровнем… Он инстинктивно ненавидел просвещение, как поднимающее голову людям, дающее им возможность думать и судить, тогда как он был воплощенное: „Не рассуждать!“»
VII
Сальери ненавидит Моцарта. Но за что? Сальери убивает Моцарта. И опять же — за что?
Казалось бы, Сальери достиг того, о чем мечтал. Он добился славы, признания, он одолел Природу. Тайное тайных открылось ему — секрет создания прекрасного. Его убежденность победила. Он создал себя — осуществив то, что проповедовал Гельвеций еще в XVIII веке: «Тем, чем мы являемся, мы обязаны воспитанию: большинство людей должны приписывать посредственность своего разума не убедительной причине собственного несовершенства, но воспитанию и обстоятельствам».
И тут вдруг перед Сальери-победителем разверзлась пропасть. Когда уже все преодолено, завоевано, возникает препятствие непонятное, непосильное анализу, неподвластное ни труду, ни терпению: оно отделяет его от Моцарта, как мертвое от живого. Сколь ни искусно сделан робот, оказывается, все же это не человек. Моцарт недостижим. Это иное качество, иное состояние. И, что самое ужасное для Сальери, это качество не поддается вычислению. Сальери может научиться поражать цель еще более метко. Но Моцарт поражает невидимую цель. Сальери может высчитать движение звезд сколь угодно точно. Моцарт открывает новые звезды. Сальери знает, чего он хочет, — у Моцарта получается непредвиденное.
Сальери властвует над своим даром, он может направлять его, совершенствовать — дар Моцарта властвует над ним самим. Пользуясь выражением Шумана: талант работает, гений творит. Моцарт порой не способен выразить, сформулировать то, что он делает. Прислушайтесь, как сбивчиво, невнятно пытается он передать замысел новой вещи:
Представь себе… кого бы?
Ну, хоть меня — немного помоложе;
Влюбленного — не слишком, а слегка —
С красоткой или с другом — хоть с тобой,
Я весел… Вдруг: виденье гробовое,
Незапный мрак иль что-нибудь такое…
Лепет его откровенно беспомощен. Да ему это неважно. Перо гения, как говорил Гете, более умно, нежели он сам.
Поэтому сам Моцарт не в силах был бы объяснить, помочь Сальери открыть свой секрет.
Боги смеются. Борьба Сальери кончилась поражением, Сальери низвергнут, уже не ученик, а мастер, истративший годы, достигший вершин, и на этой высоте он понял всю разницу между собой и Моцартом.
Несправедливость восторжествовала.
Несправедливость вдвойне, ибо мало того, что повержен он, Сальери, служивший искусству беззаветно, но кто же избранник, кто победил? Гуляка праздный. Легкомысленный, пустой, не боготворящий искусство, не достойный своего дара.
Такова первая статья обвинения.
Знакомые попреки — гуляка праздный. Игрок. Повеса.
«…Присоединяю к моему посланию письмо нашего пресловутого Пушкина. Эти строки великолепно его характеризуют в легкомыслии, во всей беззаботной ветрености. К несчастью, это человек, не думающий ни о чем, но готовый на все. Лишь минутное настроение руководит им в действиях», — писал Бенкендорфу фон Фок, наслаждаясь своим прелестным бисерным почерком и чувством превосходства и презрения.
Вскрывая письма Пушкина, он сообщает еще определеннее: «Пушкин, сочинитель, был вытребован в Москву. Выезжая из Пскова, он написал своему близкому другу и школьному товарищу Дельвигу письмо, извещая его об этой новости и прося его прислать ему денег, с тем чтобы употребить их на кутежи и шампанское. Этот господин известен всем за мудрствователя в полном смысле этого слова, который проповедует последовательный эгоизм с презрением к людям, ненависть к чувствам, как и к добродетелям, наконец — деятельное стремление к тому, чтобы доставлять себе житейские наслаждения ценою всего самого священного. Это честолюбец, пожираемый жаждою вожделений, и, как примечают, имеет столь скверную голову, что его необходимо будет проучить при первом удобном случае…» В глазах того общества Пушкин не слыл тружеником. Он не получил достойных званий, не добился положения.