Кветунь, встававшая над берегом старицы Десенки высокой волнистой грядой, место удивительное. В позапрошлом году я был в Кветуни. До нее от Трубчевска километров десять. В автобусе мы подъехали к порушенному монастырю. Его очертания лишь угадывались в руинах давнего запустения. Это был Спасо — Чолнский мужской монастырь, куда некогда приплыла на челне икона Пресвятой Богородицы. Челн с иконой чудесно плыл против течения и здесь остановился, ткнувшись в густые лозняки. Видевший это пастух взял икону, принес домой, поставил в божницу. Но утром икона исчезла. Он нашел ее на пеньке на том же берегу и поспешил рассказать о том деревенскому батюшке. На этот раз с крестным ходом отнесли икону в храм. Следующим утром иконы в храме не оказалось, ее обнаружили на том же пне. Обо всем узнал трубчевский князь, слегший в ту пору в опасной хворости. Икону доставили ему, и, помолившись перед ней, князь исцелился. Против памятного пня поставили часовню, потом деревянную церковь, а там и каменную. Так возник Спасо — Чолнский монастырь, основателем которого считается князь Алексей Никитич Трубецкой, умерший в 1683 году и покоящийся в родовой усыпальнице. Но есть сведения, что чолнская икона явилась куда раньше, тогда же, когда и свенская. А это 1288 год. Тогда еще, возможно, основался в Кветуни монастырь, начавшийся с земляной пустыньки.
Ни следа от тех древностей. И от пятиглавого собора Рождества Христова, в нашем еще веке возвышавшегося, — ни камушка. А собором, видным далеко снизу, с Десны, любовались — «нарышкинское барокко». И от кирпичных монастырских стен с башнями и бойницами не осталось почти ничего.
Не беден был монастырь, владевший деревнями, всяческими угодьями, полями, лугами, занимавшийся даже винокурением. Это в его саду вырастили дули, получившие золотую медаль на парижской выставке. Теперь в монастыре приют умалишенных — психодиспансер или больница, не помню. Ощущение тоски и неуюта усиливала погода начала ноября — выпавший снежок таял в грязных разводах. И несколько потерянно одиноких фигур качнувшихся в нашу сторону больных на убогом подворье с уцелевшей трапезной. Мы прошли через монастырь и, растянувшись вдоль раскисшей, отороченной снежной прерывистой белизной колеи, двинулись туда, где перед нами открылись могучие, поросшие травой холмы — курганы. Вел нас знаток — археолог, раскопавший в окрестностях чуть не две сотни курганов, старый музейщик, бывший режиссер гремевшего в Трубчевске до войны народного театра — восьмидесятипятилетний Василий Андреевич Падин. Споря с Всеволодом Левенком, исследовавшим кветунский могильник еще до войны и утверждавшим, что «Трубчевск возник там, где… стоит и ныне», Падин упорно доказывал, что вначале городище было в Кветуни, на неприступном крутом меловом мысу над Десной. Да и тысячелетний возраст Трубчевска официально утверждался падинскими стараниями.
Высокая, старчески костистая, но еще уверенная фигура Падина двигалась впереди. Он рассказывал о языческих курганах, показывая на все шире разворачивавшиеся дали. Рядом курганное поле. Там — Жаденова гора, там — Литовские могилы, а там — курганы урочища Гай. Шеломы до горизонта.
Когда мы взошли на высокий, перекрещенный чуть заметными в пего — фиолетовой осенней траве тропками огромный холм, перед нами открылись удивительные шири, напомнившие те, увиденные с Соборной горы. Среди взметнувшихся курганов открывалась бесконечная лесная страна, с блеском поодаль изгибающейся Десны, с ее излуками и старицами, с теми чащами — немеречами, в которых, наверное, и блуждал Даниил Андреев. Только взглянув в дали с этого вершинья, я уверился, что стихотворение «Весной с холма» говорит о взгляде именно отсюда —
С тысячелетних круч, где даль желтела нивами
Да темною парчой душмяной конопли…
Со здешних круч он видел, как «проходят облака над скифскими разливами», и восклицал: «О, высота высот! О, глубина глубин!»
И в «Русских октавах» говорится об этих же местах. Поэт то забирается на округлые, поросшие негустой травой шеломы переходящих друг в друга, насыпанных над языческими могилами курганов, то уходит взглядом вниз, в блещущие за некруто поворачивающей в зарослях Десной таинственные излучины:
Здесь на полянах — только аисты,
И только цаплями изучен
Густой камыш речных излучин
У ветхого монастыря;
Там, на откосы поднимаясь, ты
Не обоймешь страну очами,
С ее бескрайними лесами,
Чей дух господствует, творя.
Мало над кем нынче господствует дух лесов и вольных просторов, но попадаются еще чудаки — лесовики, да и все мы инстинктивно тянемся не то что к лесу, а и к любому дереву, чувствуя себя рядом с ним уверенней и веселее. И влечет нас всякое взгорье — взойти, постоять на юру под вольными ветрами, глянуть в даль, потому что после этого взгляда, после вдохнувшегося простора живется бодрее.
Что Даниил Андреев увидел в этом просторе?
«Открылась широкая пойма большой реки, овеянная духом какого‑то особенного раздолья, влекущего и таинственного, где плоты медленно плывут вдоль меловых круч, увенчанных ветряными мельницами, белыми церквами и старыми кладбищами. За ними — волнообразные поля, где ветер плещется над золотой рожью, а древние курганы, поросшие полынью и серой лебедой, хранят заветы старинной воли, как богатырские надгробья. С этих курганов видны за речною поймой необозримые леса, синие как даль океана, и по этим лесам струятся маленькие, безвестные хрустально чистые реки и дремлют озера, куда с давних пор прилетают лебеди…»
Что из увиденного им встретится в нашем плаванье?
У Даниила Андреева взгляд всегда вырывается из земного окоема дальше, в трансфизические выси, он знает, что в чудом уцелевших лесах
Есть гул бездонный океана,
Размах вселенской мощи есть,
Есть дремлющий, как в недрах Азии,
Еще для мира не рожденный,
Миф, человечеству сужденный, —
Грядущего благая весть.
Но сегодня мы проплыли внизу, под крутобокими холмами, видя из‑под тента, сквозь матово висящий дождь, лишь их размытый, высоко проплывающий волнистый очерк. Не знаю, видна ли с кветуньских вершин старица, в которую мы заплыли — тихая, затянутая по берегам кувшинками. Вдоль берега, по удолу протянулся порядок домов — вот и вся деревенька, все Удолье. Рядом с узкими дощатыми мостками и лодками, куда мы пристали, темнелось несколько притопленных челнов, выдолбленных из сосны. Я вырос на большой реке, на Белой, а никогда раньше таких не видел. От них пахнуло древлянской Русью: вспомнилась рериховская картина, на ней гонец в косматой шкуре, взмахивая веслом, плывет как раз в таком челне. В таком челне приплыла сюда чудотворная икона.
А здесь был Даниил Андреев? Похоже, был и видел, кто на этих челнах плавал:
Из‑за мыса мелового, по излучине
Огибая отражающийся холм,
С зеленеющими ветками в уключине
Показался приближающийся челн.
И стремительно, и плавно, и таинственно
Чуть серел он в надвигающейся тьме,
И веслом не пошевеливал единственным
Сам хозяин на изогнутой корме…
Удолье в 1647 году вместе с Кветунью и еще пятью деревнями, в которых и было‑то лишь 32 крестьянских двора да 8 пустых бобыльих, по царской грамоте стало монастырской вотчиной. Помнит ли свое свято — чолнское прошлое Удолье?
Переждать разошедшийся, хлеставший дождь мы зашли в избу к Сашиному знакомому — Ивану Егоровичу. Половину небольшого двора занимала телега, рядом с крыльцом замокала большая кадка. Не помню уже, о чем мы беседовали, больше говорил с хозяевами Саша, поминавший каких‑то общих знакомых. Егорычу было за шестьдесят, всю жизнь он работал, по его словам, скотником, овчаром…
Сидели в избе недолго, дождь стих, мы засобирались. Егорыч вышел проводить нас на берег, и тут к нам подошла любопытствующая соседка, пожилая гунявая баба, глядящая как‑то искоса и ни с того ни с сего темным заплетающимся языком заговорившая о чудном житии Василия Блаженного. Мы заводили моторы, а она все стояла и бубнила, приветливо махая нам вслед рукой. А на блестевшей лужами и мокрой травой улочке появились любопытные девчонки, и перед ними паренек, неизвестно откуда выехавший на улицу на гнедой лошади, уверенно проскакал вскидистой рысью. Деревенька жила своей и понятной и непонятной жизнью, на которую мы лишь мельком глянули. Только молчаливый Лазарев выхватил в ней свои кадры, увозя и этот живописный, мерцающий в дожде двор Егорыча, с телегой и с переполняющейся водой кадкой, и черные челны, и плававших безмятежно уток, и невозмутимых белоснежных гусей на бережку, и выскочившего из‑за серебристо — зеленых ветел важного мальчишку — всадника.