Ну, как же не лицемер! Вы только прислушайтесь к финалу Четвертой симфонии, говорит Волков, и если у вас есть тонкий, как у меня, музыкальный слух, вы отчётливо услышите «заклинание: «Умри, Кащей-Сталин! Умри! Сгинь, Поганое советское царство!» Да как же, мол, верить, что он слушал Кащея и ликовал, и кричал «Ура!» Волков-то сам отродясь таких чувств и не испытывал, и не понимал. Кричать «Ура!» он мог, разве что, вместе с Окуджавой, только при виде таких картин, как расстрела Дома Советов… Владимир Теодорович, Вы попали в дом умалишённых и не понимаете этого…
А сын композитора считает нужным подчеркнуть, что в квартире у них портретов Кащея не было. Вот ещё дочь Маршала Малиновского сочла необходимым накануне юбилея Победы откреститься: «У нас в доме не было портретов Сталина» (РГ, 6 мая 2010). Да их ни у кого не было. Я не знал ни один дом, не встречал ни одну частную квартиру или избу, где висели бы его портреты. И даже в моём доме их не было.
Шостакович — один из самых «правоверных» советских художников. Ещё в 1927 году он принял заказ на сочинение большого симфонического произведения, которое так и называлось «Посвящение Октябрю». Но, увы, там в финале были такие трескучие стихи Александра Безыменского, что одолеть их композитору удавалось далеко не всегда. Однако принял же заказ, не отверг.
А в 1929 году — Третья «Первомайская» симфония с заключительным хором на слова Семёна Кирсанова. Автор прямо говорил, что цель его — выразить «настроение праздника, мирного строительства» Нет, бурчит Волков и решительно опровергает самого композитора: «никаких праздничных эмоций Шостакович в тот период испытывать не мог». Да откуда знаешь? Человеку двадцать два года, он влюблён и любим. В одном этом столько эмоций! Нет, симфонию надо было назвать не «Первомайская», а «Кладбищенская».
Между прочим, музыковед Аркадий Троицкий, брат Волкова по разуму, живописуя кошмарную советскую жизнь и муки мученические Шостаковича, в статье, посвящённой столетию со дня рождения композитора, в качестве примера кошмара указывает как раз на помянутых Кирсанова, «позднее репрессированного», и Безыменского, «оказавшегося жертвой сталинского Молоха». А я знал обоих, и мне достоверно известно, что оба тихо почили в Бозе, первый — в 1972 году, второй — в 1973-м на 75 году жизни.
Особенно хорошо помню Безыменского, имевшего страсть произносить на съездах длинные речи в стихах. Это был пламенный революционер. Его звали Александр Ильич. Казалось бы, о лучшем отчестве пламенный и мечтать не может. Но Троцкий, написавший в 1927 году предисловие к первой книге поэта, изыскал лучше: Октябревич!
Так вот, Александр Октябревич действительно подвергался репрессиям. Несколько раз его жестоко репрессировал Маяковский:
Уберите
этого бородатого комсомольца!
Он же день изо дня
То на меня
неистово молится,
то неистово
плюёт на меня.
Это стоит пяти лет лагерей общего режима. А уж это — десяти лет строгого:
Надо, чтоб поэт
и в жизни был мастак.
Мы крепки,
как спирт
в полтавском штофе.
Ну, а что вот Безыменский?
Так —
морковный кофе.
И лет сорок Александр Октябревич прожил с биркой «морковный кофе» на шее. Ужасно!.. Однако это не остановило Шостаковича, он успешно работал с обоими поэтами.
Оказывается, до Волкова и его собратьев-ревизионистов никто ничего не понимал в музыке Шостаковича да и сам он не соображал, что делал. Взять хотя бы то, что и в начале творческого пути в 1927 году, как уже сказано, была у него Вторая симфония — «Посвящение Октябрю», его десятой годовщине, и уже в конце, в 1967 году — симфоническая поэма «Октябрь», посвящённая пятидесятилетию революции. Музыковед А.Троицкий пишет: «Удивительно, не правда ли?» И предлагает: «Чтобы поточнее определить свои представления о времени Октября, заглянем в некое «зеркало», самое незамутнённое — в стихи Мандельштама». Господи, и когда они оставят его в покое! Когда отвяжутся? Суют затычкой в любую бочку. И почему «незамутненное зеркало», если поэт честно признавался: «Мы живём, под собою не чуя страны»?.. Наконец, известно, что Мандельштам так, например, выразился о Пятой симфонии Шостаковича: «Нудное запугивание». И добавил слова Льва Толстого о Леониде Андрееве: «Он пугает, а мне не страшно». Ну, ладно, ладно, заглянем… И вот…
Ох, как крошится наш табак,
Шелкунчик, дружок, дурак!
Я мог бы жизнь просвистеть скворцом,
Заесть ореховым пирогом —
Да, видно нельзя никак…
Увы, не удалось просвистеть, не досталось пирожка, не полакомился. А кто здесь дурак и что за щелкунчик? Неизвестно. Что дальше?
Ночь на дворе. Барская лжа:
После меня хоть потоп.
Что же потом? Хрип горожан
И толкотня в гардероб…
Непонятно, с чего горожане ночью не храпят, а хрипят. Их душат коммунисты? И откуда и в какой гардероб они, хрипящие, ломятся. Опять всё загадочно. Что ж, ещё? Пожалуйста:
Я трамвайная вишенка страшной поры,
И не знаю, зачем я живу.
Мы с тобою поедем на «А» и на «Б»
Посмотреть, кто скорее умрёт…
Можно догадаться, что «А» и «Б» это московские трамваи, но куда герой собирается ехать и где, и как хочет он «посмотреть» чью-то смерть. И что в этом интересного?
Однажды ленинградский критик В.Н.Орлов, главный редактор «Библиотеки поэта», предложил Твардовскому напечатать в «Новом мире» подборку такого рода стихов Мандельштама. В ответе 13 января 1961 года Твардовский, признавая, что в «Библиотеке» издавать Манделыима, «безусловно нужно», считая даже, что его поэзия «остаётся образцом высокой культуры русского стиха XX века», тут же утверждал однако, что «вся она, так сказать, из отсветов и отзвуков более искусства, чем жизни», что это «образец крайней камерности, где всё уже настолько субъективно и «личностно», что кажется порой написано без малейшей озабоченности тем, будет ли что доступно пониманию какой-либо другой душе, кроме авторской». По-моему, всё это относится и к стихам, посредством которых нам предлагают проникнуть и в тайный умысел Шостаковича.
Обосновывая свои суждения, Твардовский сопровождал перечисление стихотворений замечаниями такого рода: «Сложны и темноваты»… «гораздо темнее и замысловатее»… «первая строфа ясна, дальше — мрак»… «что такое?»… «вроде бы понятно, да — нет»… «вторая строфа — не понять»… «что про что — Бог весть»… «не добраться ни до какого смысла»… «я не понимаю подобных стихов»… И резюмировал: «Как редактор, я бы лично затруднился такие стихи представить читателю, не будучи в готовности объяснить их объективный смысл». Твардовский допускает даже такое предположение: «Может быть, особая усложнённость и внутренняя притемнённость при внешней и будто бы отчётливости стихов этого периода (тридцатых годов) объясняется отчасти особым болезненным состоянием психики автора, о чём говорят люди, знавшие его в последние годы жизни» (Вопросы литературы № 10'83. С. 197). Покойная Эмма Герштейн, много лет близко знавшая Мандельштама, вовсе не отмахивается от этого предположения, а, наоборот, подкрепляет его.
Никакого отношения к музыке Шостаковича приведённые стихи Мандельштама не имеют. Тем более, что они относятся к 30-м годам и в них ни слова нет о революции. Уж если считать возможным объяснять музыку посредством чьих-то стихов, то тут, пожалуй, подошла бы поэма Маяковского «Хорошо!». Дело не только в том, что Шостакович знал Маяковского и сочинил музыку к его комедии «Клоп» — эта поэма, как и Вторая симфония, написана в 1927 и тоже посвящена годовщине Октября.
Нет, Маяковский не по душе Троицкому, а Мандельштам, говорит, открывает мне, что «не о том Октябре написал свою симфонию Шостакович, о котором поётся в стихах её финала. Этот Октябрь был ему ненавистен. Эта симфония — об Октябре-насильнике, об Октябре-Хаме… Это нож в спину революции!». Ленин в своё время приветствовал книгу Аркадия Аверченко «Дюжину ножей в спину революции», ибо это была талантливая книга «озлобленного до умопомрачения белогвардейца». И дюжину «в спину советской власти» Собчака, озлобленного до умопомрачения оборотня, тоже приветствовал его друг Путин, хотя она ошеломительно бездарна. Так вот в какую компанию усадил Троицкий великого советского композитора!