Такие ткались на завесе поэтической мастерской новой поэзии лозунги, и вторили они общему подъему социально-политической требовательности, дерзким и смелым поступкам, переоценке и перестрою одряхлевшего старого режима. Осуществился завет «Веселой науки»: «тайна пожинать величайшие плоды и величайшее наслаждение от существования состоит для нас в том, чтобы жить в опасности! Стройте ваши города на Везувии! Отправляйте ваши корабли в неисследованные моря!»
И строили на вулканах грядущее благополучие родины и плыли вдаль без кормчего, мудро высчитывающего по звездам пути странствия…
Когда теперь перечитываешь все десять томов стихотворений Бальмонта, так ясна их связь с пережитым. С эпохой, со всей тревожной, бесстрашно рвавшейся еще недавно к свету и благу русской общественностью. Бальмонт — поэт нашей современности, и каждое его увлечение, каждая мечта или причуда мысли, все в нем дышит теми же самыми грезами, какие рождались и искрились в сердцах его современников.
В последний юбилей смерти Некрасова в Новом пути появилась статья Бальмонта в его славу. Тут впервые было сказано, как близок Некрасов поэтам «новых веяний», и тем самым эти неисправимые поэты-западники, внесшие в русскую поэзию такие мотивы, что считались ей чуждыми: символизм, изысканность и изощренность формы, упоение красотой речи и природы, красками, звуками и линиями, эти опрокидыватели самых заветных ценностей, вводились в русло русской поэзии. Многое переменилось с тех пор; одни друзья Бальмонта, как главный и самый сильный его сподвижник Валерий Брюсов, обратились к «прекрасной ясности» Пушкина, другие, как Вячеслав Иванов, щеголяющий славянизмами и трудной образностью эллинской мифологии, как будто зовут и еще назад, к напрасно забытой торжественной и тяжелой, но прекрасной в своих словообразованиях поэзии XVIII века; но основная струя, все эти три более молодых поэта, каждый по-своему: Александр Блок, Андрей Белый, Сергей Городецкий — разве они не некрасовцы? Городские, обыденные, любящие речь живую, речь пригородов, речь, уснащенную совсем новыми словами, лишь вчера возникшими, они своим творчеством уже воочию доказали, что прерванное непонимание чисто формальной стороны творчества Некрасова, его влияние должно было когда-нибудь сказаться вновь. Перестали даже поэтически одаренные русские люди понимать «музу мести и печали» в ее великолепной художественной правде и красоте. Надо было настать, наконец, тоже замолченному обаянию Тютчева и Фета, чтобы возродился их великий современник, несравненно больший, чем они, мастер стихотворной звучности. Завершен был круг, как это всегда бывает в искусстве, кольцеобразным движением вперед русской поэзии. Даже те, кто вовсе не склонны к историко-литературным выкладкам, смутно чувствуют в Бальмонте ласковую грусть Некрасова.
Однако даже до сих пор Бальмонт — «проклятый поэт», и знает он отверженность и одиночество. Он говорит о себе в «Будем как солнце»:
Я шел один пустынями, и шел во тьме лесов,
И всюду слышал возгласы мятежных голосов.
И думал я, и проклял я бездушие морей,
И к людям шел, и прочь от них в простор бежал скорей.
Где люди — там поруганы виденья высших грез;
Там — тление, скрипение назойливых колес.
Оттого любил поэт обращаться к ветру с приветом:
Ветер, о, ветер, как я — одинокий.
Да и может ли поэт не быть одиноким? Где угнаться за ним и как может ему быть по себе среди людей? Не у них, а у стихий учится он жить и чувствовать:
Я спросил у свободного Ветра:
Что мне сделать, чтоб быть молодым.
Мне ответил играющий Ветер:
«Будь воздушным, как ветер, как дым».
Я спросил у могучего Моря:
В чем великий завет бытия?
Мне ответило звучное Море:
«Будь всегда полнозвучным, как я».
Я спросил у высокого Солнца:
Как мне вспыхнуть светлее зари.
Ничего не ответило Солнце,
Но душа услыхала: «Гори!»
Не сохранять вечно молодость, не быть полнозвучным, не «гореть» солнечным сиянием, увы, удел людей. Поэт для них всегда отверженный, и нет такой гуманности, что удержала бы поэта от присущего ему odi profanum vulgus.
Бальмонт не сатирик, но если мы спросим себя, почему это так, что людьми «поруганы виденья высших грез», то ответ найдем в одном из весьма немногочисленных сатирических стихов Бальмонта:
Человечек современный, низкорослый, слабосильный,
Мелкий собственник, законник, лицемерный семьянин,
Весь трусливый, весь двуличный, косоушный, щепетильный,
Вся душа его, душонка — точно из морщин.
Вечно должен и не должен, то — нельзя, а это — можно.
Брак законный, спрос и купля, облик сонный, гроб сердец,
Можешь карты, можешь мысли передернуть — осторожно,
Явно грабить неразумно, но — стриги овец.
Монотонный, односложный, как напевы людоеда:
Тот упорно две-три ноты тянет-тянет без конца,
Зверь несчастный, — существует от обеда до обеда, —
Чтоб поесть, жену убьет он, умертвит отца.
Этот ту же песню тянет, — только он ведь просвещенный,
Он оформит, он запишет, дверь запрет он на крючок.
Бледноумный, сыщик вольных, немочь сердца, евнух сонный, —
О, когда б ты, миллионный, вдруг исчезнуть мог!
Такими некрасовскими стихами бичует Бальмонт жалкий и немощный род людской, неспособный к подвигам, напетым рокотом и грохотом великих стихий, красотой и яркостью полуденного солнца. Неужели же не воскликнет он: odi profanum vulgus? Как бы ни был поэт любвеобилен, готов отдать себя за «великое дело любви»:
Безумцам отдал бы я все свои тела, —
Чтоб, утомясь игрой убийственного пира,
Слепая их душа свой тайный свет зажгла —
неизменно возникнет в самых затаенных глубинах его самосознания проблема «поэта и черни», и теперь, после хохота «Веселой науки», после развенчания мещанства, станем ли мы смешивать, как делали это прежде, каждый раз, как речь шла о «Поэте и черни» Пушкина, гордость поэта с высокомерием властелинов над людской сутолокой или знати человеческой?
А презирающий чернь людскую поэт — ее жертва, ее невольник, закованный в цепи и брошенный на поругание истязателям. Хорошо знает это Бальмонт, и выбирал он себе из сонма древних и современных поэтов именно тех, кого терзали люди. Бальмонт с молодых лет облюбовал чопорную и строгую в морали, совершенную в своем мещанстве Англию. Англия?! Почему именно она? Чтобы понять это, стоит лишь вдуматься в смысл, какой таится за сопоставлением этих имен: Кристофер Марло, Шелли, Оскар Уайльд. Это имена очень английские, потому что судьба всех трех этих поэтов характерно английская. Один в эпоху королевы Елизаветы, тогда, когда в соседней Франции Рабле начертал на дверях своей Телемы: «fais ce que voldra», второй в начале XIX века на следующий день после Великой Революции, когда еще не успокоился и вдыхал немецкий романтизм, третий в наше время, — все три испытали одну и ту же судьбу, и вот эта-то судьба всех трех поэтов привлекла к себе Бальмонта; не мог он оторваться от противоречия между их гением и оценкой этого гения со стороны соотечественников.
Бальмонт сказал о себе:
Я — жизнь, я — солнце, красота,
Я время сказкой зачарую,
Я в страсти звезды создаю,
Я весь — весна, когда кого люблю,
Я — светлый бог, когда целую.
Конечно, смеялись и смеются над ним немало в ответ и читатели, и еще больше, еще злее соперники по поэтическому ремеслу. Да и как не смеяться? Но ведь поэтическое самопознание — Голгофа. Сама решимость так говорить о себе есть уже проявление той «беспощадности»; которой он от себя требовал, отдача «безумцам всех своих тел», прохождение «к блаженству» «стезей мученья». Да, думается, дивно поэту —
Вздыхать, дышать, гореть, лелеять аромат.
Но дорого заставляют люди выплачивать за эти восторги. И не по невежеству, конечно. В том-то и дело, что вовсе не о невежестве речь. Образованное общество всегда особенно жестоко к пошедшим на поэтический подвиг. Именно образованные, знающие толк в искусстве и строго блюдущие хорошие нравы замучили Марло, Шелли и Оскара Уайльда, а могли это сделать потому, что Англия свободная страна, где общественное мнение властно и никто не смеет воспрепятствовать, чтобы оно осуществило свое право судить и карать.
В поэме Шелли «Леон и Синта» есть четверостишие, которое в переводе Бальмонта звучит так: