Первые три дня мы еще получали пищу на больных и на себя из воронежского госпиталя, а затем доктор объявил, что пора приниматься готовить самим. Среди наших санитаров не было ни одного, мало-мальски знающего поварское искусство, и поваром назначили молодого китайца «Михайлу», который кое-как говорил по-русски и уверял, что умеет готовить. На самом деле он ничего не знал, и с таким помощником мне надо было накормить свой персонал в 15 человек да 25 больных, которых полагалось кормить особым, неизвестным мне способом по раскладке, отпуская мясо и все прочее по весу на золотники. Я пришла в полное отчаяние и не знаю, что бы стала делать, если бы меня не выручил один из больных солдат, служивший кашеваром в полку. Услышав о моем критическом положении, он приплелся на кухню, и хотя сам был слаб, чтобы готовить, но сел у нас на табуретку и давал нужные указания. С его помощью кое-как справились. Узнал о моем затруднении и один знакомый капитан Омского полка, приходивший часто к нашим врачам, и прислал своего денщика помогать нам. Так с помощью больного и денщика капитана я справлялась с возложенной на меня задачей, а китаец-повар, получавший 20 рублей жалованья, был приставлен мыть посуду, да и то делал это скверно.
После боя 18 июля, где был убит граф Келлер, к нам доставили первых трех тяжело раненых солдат, двух - в живот, одного - в шею. Этого последнего поставили с носилками в сенях в то время, как я проходила мимо. Почему-то на нем не было повязки, и трудно было сразу узнать, куда он был ранен. Он был почти без сознания и бредил. Я нагнулась к нему и, глядя на него, умирающего таким молодым по милости японской пули, я вдруг необыкновенно ясно почувствовала, что он мне свой, родной, и такая злоба закипела в душе на тех, кто его убил, что, казалось, будь они тут, рука не дрогнула бы ответить им тем же. Подошел доктор; раненый на минуту пришел в сознание и на вопрос, куда ранен, ясно ответил: «В шею, ваше благородие», и действительно, когда он повернул голову, ниже челюсти чернела ранка. Очевидно, рана загрязнилась, произошло заражение крови, и спасти его не было никакой возможности. Как мог он быть без повязки? Как могли допустить рану до такого состояния? - казалось непонятным, и само собой шевельнулось осуждение тем, на чьих руках он побывал. Лишь потом, поработав сама на санитарных теплушечных поездах, я поняла, как неосновательно было такое суждение, ибо на 800-1000 раненых приходилось часто всего 2-3 сестры, а проходов из вагона в вагон не было.
В эту же ночь бедняга скончался, не приходя в сознание. Так и осталось неизвестным, откуда он, как его имя, какой он части. Сколько потом пришлось похоронить таких неведомых! Тут была колоссальная ошибка тех, кто принимал раненых с поля сражения, когда многие из них еще в силе и сознании, да и товарищи тут же свои и легко узнать имя их и название части. Я видела впоследствии, как на одном перевязочном пункте велась «отчетность». Одна из сестер сидела у входа палатки за отдельным столиком и вписывала в большие листы всех прибывающих раненых. Но листы эти оставались в госпитале, солдатам на руки ничего не давалось, и при отступлении через два дня неизвестно куда эти листы девались. Часто попадали раненые в наши тыловые госпитали без всяких документов и в случае беспамятства так и умирали неизвестными. Мы не знали, куда дать знать о их смерти. В частях же их, верно, ставили в рубрику пропавших без вести, а это имело существенное значение для пенсии семьи.
28 июля был бой порт-артурской эскадры, где смерть Витгефта сыграла такую роковую роль. А с юга приходили известия об оставлении нами позиций за позициями и стягивании войск у Лаояна. 1 августа наш врач устроил большой обед, якобы в честь открытия госпиталя, и пригласил своих праздных коллег на это торжество. Ни молебна, ни окропления святой водой не было. Пришли просто к обеду. Из сестер присутствовать должна была одна я, в качестве сестры-хозяйки. До сих пор не могу вспомнить этого дня без отвращения. Едва вся эта «интеллигентная», но далеко не воспитанная компания села за стол, как полилась речь о текущих событиях. Мне не передать того издевательства над армией, того дикого злорадства нашим неудачам, которыми были полны их слова. Задыхаясь от такого хамства, я не в силах была дольше оставаться среди этих людей, встала из-за стола и ушла к себе в кладовую, где прямо разрыдалась от горя и обиды за бедную Россию. Впоследствии одна сестра рассказывала мне, что в первые дни боя под Лаояном целая компания врачей и студентов заседала по вечерам в «Красном домике», пьянствовала и пела неприличнейшие песни на мотивы Херувимской и других церковных песен. Легко верю этому после того, чему сама была свидетельницей.
Вот и пришел конец моему дежурству по цейхгаузу и бельевой. В последних числах августа прибыли к нам новые сестры, и одной из них я сдала свою должность, а сама перешла на дежурство к больным. К концу сентября наши госпитали стали усиленно эвакуироваться, что всегда служило предвестником близкого боя, и действительно, 26 сентября мы «перешли в наступление», единственным результатом которого было опять переполнение госпиталей ранеными, ибо вперед мы не сдвинулись ни шагу, лишь японская армия пришла почти в непосредственную близость с нашей; местами расстояние между противниками было менее версты.
Видя за это время так часто и так много смертей, мы положительно привыкли к смерти, она уже не действовала на наши нервы инстинктивным ужасом. Плохо было то, что большинство сестер не только не умело подготовить умирающих к переходу в иную жизнь, но, следуя одному из правил, преподаваемых на лекциях, мы прямо лгали больным, которые чувствовали приближение конца и спрашивали нас: «Очень я плох, сестрица, видно умирать надо?» Вот тут еще сказалась пропасть между мировоззрением простого народа и интеллигенции. Оторванные от народа, воспитанные врачами и обслуживающие интеллигенцию, сестры утешали простых солдат обманом, так, как они привыкли это делать среди людей богатых классов, забыв или не ведая, что народ смотрит совсем иначе на свой конец и иначе к нему относится.
Удивительна была также жизнерадостность многих тяжелораненых. Чуть становилось полегче, они уже балагурили, шутили, смеялись. Один из них, молодой солдат Глущенко, был ранен шрапнелью в бедро с раздроблением кости и на всю жизнь остался калекой. Несколько недель он пролежал ничком или на одном боку; но не только я никогда не слыхала от него никаких жалоб на судьбу, а, напротив, если зайдешь в его палату, и слышишь смех среди солдат, и спросишь в чем дело, оказывается, Глущенко балагурит и потешает соседей.
Тот же пример терпения и мужества являли и наши раненые офицеры. Тяжелее и опаснее всех был подполковник П-вский. Долгое время жизнь его висела на волоске, два месяца он пролежал на спине неподвижно; страдания были так невыносимы, что он ломал себе руки от боли, но никогда ни нетерпения, ни лишнего требования никто из нас от него не слыхал и, несмотря на тяжелое состояние, он всегда был ясный, приветливый. Вообще эта партия раненых невольно импонировала нашему красно-крестному персоналу, впервые, может быть, столкнувшемуся с доблестными строевыми офицерами, которые одним своим нравственным обликом заставили их запрятать поглубже обычное свое недоброжелательство и всякие нарекания.
К половине ноября госпиталь наш наконец привелся в порядок для зимы, потеплел и стал казаться даже как будто уютным. Большой портрет Государыни украшал одну из стен, искусно задрапированный в красную и белую материю. Ровными рядами стояли койки, маленький дежурный столик ютился у стены перегородки и ночью освещался слабым светом свечки, когда остальная часть палаты погружалась в полумрак и тишину. Так хорошо казалось в этой палате, и мило все было в ней.
Проработав целый день, каждая на своем дежурстве, мы собирались часам к девяти вечера в своем домике и за чашкой чая делились дневными впечатлениями, рассказывали друг другу забавные эпизоды, порой хохотали до упаду над каким-нибудь пустяком. В этих наших отношениях хорошо было то редкое среди женщин явление, что у нас было настоящее товарищество. Мы отлично относились друг к другу, готовы были стоять друг за друга горой, - вместе с тем совершенно отсутствовала чисто женская черта копаться в чужой душе и интимной жизни.
Однако, несмотря на столько хороших данных, я была заражена общим недугом почти всех сестер - стремлением на юг. Приблизительно в это время в «Вестнике Манчжурских Армий» было напечатано сенсационное известие об одной сестре, перешедшей в японский лагерь с целью быть отправленной в Мацуяму и служить там нашим раненым. Рассказ этот был передан с ореолом героизма и окончательно вскружил мне голову. Добиться перевода на юг, ближе к позициям, быть в непосредственной близости к будущему бою стало моей заветной мечтой.