– Кроме того, молодой человек, ежемесячная зарплата за лишения и неудобства, я думаю, не мелочь, – многозначительно произнёс владелец дома. – Бывший сторож не жаловался, был доволен всем. Абсолютно.
Спорить было, конечно же, не резон, и я поинтересовался тем, что занимало меня давно.
– Простите, пожалуйста, а почему усадьба не пострадала во время войны? Ведь здесь проходил фронт, и бои велись нешуточные.
– О-о, тут целая история, – проговорил хозяин, словно ожидал моего вопроса, и стал охотно рассказывать: – В период оккупации немцы заняли дом, кажется, под штаб, а может, под другую службу. Недалеко отсюда выжгли всю деревню при отступлении, а наш дом не тронули. Даже плетёные кресла не повредили и картины со стен не сняли. Невероятно, но факт.
– Да-да, – подтвердила супруга. – Даже картины оставили. Просто поразительно…
Трудно было понять, чего больше прозвучало в словах этой пары: восхищения перед обстоятельствами, в результате которых их дом не сгорел, или же радости собственника, которому вернули в целости и сохранности взятую напрокат вещь. Не знаю.
Но моё настроение резко изменилось. Мне неожиданно стало скучно и неинтересно.
Я попрощался с владельцами дома холодно-учтиво, уже без прежнего обострённого желания поговорить, пообщаться с наследниками исторических личностей, передавших им свои генетические программы, а значит, как я полагал, и отзвуки их великих мыслей, взглядов, поведения.
* * *
Макушка лета…
По-прежнему в Константинове причаливают белые пароходы, хотя и обмелела древняя река Ока. Приезжают теперь больше на автомобилях или в туристических автобусах с размашистыми надписями на боках: «Автолайн». Кто-то из есенинских паломников, ещё блуждая на поворотах дальней дороги, мечтает о завтрашнем свидании с Константиновом, образом великого русского поэта Есенина, думая, что задержится здесь на несколько дней, чтобы подумать о превратностях жизни, а другие, пользуясь случаем, степенно обойдут во время остановки комнаты и огород музея, купят яблок и вишен и поедут, как ни в чём не бывало, завершая оплаченное туристское удовольствие в дорогом автоэкспрессе, – счастливые, умиротворённые и философски рассудительные.
«В чём же тайна любви, печали или счастья? – размышлял я у самой воды, в дальних лугах, а то и у дома Есенина. – И кому она открывается? И отчего так внезапны и озарение радостью, и сокрушительный конец?»
Уставший и измождённый возвращался я в есенинское Константиново… Мне открылась пустая длинная невзрачная улица с колдобинами. Тут неофит удивился бы простоте и несхожести заповедного есенинского села с тем, что воображалось ему по печатному слову поэта. И спрашивал тогда он себя: «Неужели это и есть зашифрованная тайна поэта – сегодня он в черёмухе и яблоневых садах, а завтра в криках улетающих на время зимы птиц?»
А в доме, ступая по обыкновенным полам и принимая устроенный музейный уют за крестьянский, кто-то рассматривал на больших фотографиях и рисунках по-мальчишески юное, красивое лицо Есенина на фоне бережно запечатлённых дорожек и крутых берегов, деревьев и огородов. Кому-то суждено молитвенно постоять и сохранить свои чувства надолго, не имея смелости и проворства передать их белому листу бумаги. Другим не терпелось в музейной тетрадке зафиксировать впечатления от встречи с виртуальным Есениным.
* * *
Я шёл заливным лугом по наезженной машинами колее. Ближе к реке дул порывистый ветер, а здесь – райское затишье и небольшой солнцепёк. Эта часть поймы походила на дно огромной тарелки, один край которой откололи. С противоположной стороны вздыбился косогор по-над Окой. Там раскинулось Константиново есенинское. Отовсюду веяло покоем и отдохновением. Сено убрано, только слева от колеи лежали потрёпанные от времени валки на серо-жёлтых иголках стерни – целая полоска. У крайней из трех копёшек, вставших на моём пути, приметно двигались две фигурки занятых делом людей, а рядом с ними неброско темнело пятно на дороге – собака. Скоро я обнаружил почтенного возраста пару, убиравшую перележалую траву, – старика и старуху. Она орудовала граблями, сгребая сено в охапки, он перетягивал их верёвкой и носил к копёшкам.
Когда я поравнялся с ними, то старуха повернулась и, ткнув в меня пальцем, равнодушно приказала собаке:
– Куси его, Шапкин! Куси! – и засмеялась, показав три бело-коричневых зуба, нелепо торчавших из верхней десны.
Я остановился, проговорил досадливо:
– Эка, вы, бабушка! Точно ребенок малый. Ну а укусит? Тогда сорок уколов по вашей милости принимать.
– А ты, милый, не пужайся, – шамкая, сказала старуха. – Нарошно ведь я. Шапкин ни бельмеса не слышит, потому как глухой напрочь пёс.
Подошёл старик, работавший поблизости, свалил с плеч охапку сена, пожурил старуху:
– Нечего зазря науськивать. Человеку откуда ведомо, что за зверь Шапкин? – И, повернувшись ко мне, пояснил: – Тугая на ухо собачинка. Побили крепко. На манер контузии вышло со слухом-то, только глаза да нос остались.
– Почему назвали Шапкин? – поинтересовался я.
Старик охотно рассказал:
– Механизатор один привозил торф соседке, ну и пристал: дескать, продай пса на шапку, за червонец. Послал я его, конечно, куда подальше. С тех пор кобеля Шапкиным прозвали. Так-то псина ничего, смирная. Зато ночью в огород не лезь – штаны мигом спустит.
Старуха ушла сгребать сено. А мы со стариком разговорились. Ему восемьдесят один год, а жене его, Евдокии, семьдесят третий. Проживали они в небольшой пятистенной избе – отсюда не видно их «усадебку», схоронившуюся за другими избёнками.
Хозяйство стариков небольшое: коровёнка, пяток кур да петух. Дети, конечно, есть, «обойма целая», кто где сейчас. Меньшие в Рязани живут и прежде на машине приезжали.
– Помогают хоть? – поинтересовался я.
– Помогают, но изредка. Да и то ить: им хоть самим помогай – заняты по горло.
Оглядев запорошённую неубранным сеном полоску, я предложил:
– Давайте помогу.
– Коли не торопишься – давай, – охотно согласился старик.
Работа оказалась не такой лёгкой, как представлялось сначала. Поупражнявшись с граблями и вилами, потаскав охапки вяленого на солнце сена, я стал загнанно дышать, на ходу смахивая лившийся в глаза пот. Старик, как мне почудилось, нет-нет, а критически посматривал на то, как я усердствовал, отмечая, видно, по привычке сельского жителя городскую мою неумелость, досадные промахи в работе. Но вот он предложил:
– Перекурим, что ли?
Я молча согласился, отложил вилы, верёвку и вспомнил, что мы даже не познакомились.
– Василий Фёдорович Храмов, – назвался старик.
Представился и я.
– Из каких мест? – поинтересовался Василий Фёдорович. – С такой фамилией у нас полдеревни значилось.
– Отец из Смоленской области, мать из Хабаровского края. Сам родился под Рязанью, вырос в Сибири, теперь живу в Москве. Вот и разберись, каковский? – был мой ответ.
– Российский, значит, – хитро подмигнул старик.
Далее Василий Фёдорович рассказал, как воевал в Первую мировую, за что награждён Георгиевским крестом. Застудил ноги, был ранен. Не обошла его и Гражданская война. Вновь ранение, награда. В Великую Отечественную на фронт не попал, хотя просился добровольцем. В мирные годы трудился путейцем – вот и дали бронь, поручив восстанавливать железнодорожные пути.
– Лучше бы на передовую послали, – признался старик.
– Что так?
– Тяжельше, чем здесь, кажись, и не было, – горько посетовал Василий Фёдорович. – Налетят фашистские «мессеры», бомбы накидают, так пути испоганят! До сей поры дивлюсь, как чинить поспевал.
За рассказом Василий Фёдорович вытянул мешочек, затянутый веревочкой. Кисет. Достал стопку аккуратно нарезанной газетной бумаги. Подрагивающими пальцами скрутил папироску. Закурил.
– Сколько годков минуло, а нет-нет и приснится, как руки от железа каменеют, поют на морозе, звенят, – с задумчивой медлительностью проговорил Храмов. – А я будто кую, сверлю, гайки заворачиваю, костыли вбиваю. И кажется мне, что не успею, не закончу работу…