Континент пылал. Войны стали страшнее, когда, умирая, обреченный чувствовал, что за смертью уже ничего не последует. Никогда. Мгновение игры подарило личности сознание своей исключительности — как раз за секунду, за час, за день до расплаты. Человек всегда был достаточно логичен, чтобы понять: его душа не нужна Богу, во всяком случае, не нужна такая, как она есть: с сомнениями, и страхами, и тягостными воспоминаниями, и бессмысленными надеждами, и повторами — «кажется, что страдаем, а на самом деле невидимый Автор, морщась, вычеркивает целые главы из жизни» — поэтому бессмертие — миф, даже если оно существует, и, кстати, ни один европеец не предложил позитивной концепции загробной жизни, хоть как-то выходящей за обывательские представления о молочных реках и ангелах, уныло пиликающих на антикварных струнных инструментах. На Западе бессмертие всегда воспринимается, как потеря индивидуальности. Потому что индивидуальность — это одна удивительная жизнь, одного уникального человека. Два полюса одной оси: смерть и антисмерть — страшное наказание, сразу и навсегда разрывающее связи человека и с теми, кого он любит, и с теми, кого он обречен ненавидеть, которое тоже лишает его личности. Собственно, уже греки считали: лучше быть рабом на земле, чем царем в царстве мертвых.
Слово «никогда» — одно из магических понятий, ибо в нем заключен образ Вечности. Трагедия европейца в том, что значение этого потустороннего слова он неосознанно помнит каждый день его короткой жизни, обреченной нечто постичь, обозначить и умереть. Раньше времени встретившись с призраком смерти, сама жизнь превращается в призрак. Существование на грани небытия — плата за успехи бытия.
Иное дело — Восток, где цивилизация оказалась ориентированной не на изменения (иными словами, время и его производные), а на соответствие, закон, порядок, гармонию — понятия, включенные в магическое слово «Дао». Взгляд европейца: на Востоке нет судьбы, нет смерти, нет истории. Так и для жителя Тибета трагедии Европы могут показаться хорошими, хотя и малоубедительными спектаклями.
Всемогущий творец подарил нам не только абсолютную смерть, не только картину мира, распахнутого в вечность, но еще и скорость смены картин. Он заставил реальность меняться по нескольку раз на глазах каждого поколения, причем переделке подвергались не только антураж, но и содержание жизни: восставали запрещенные чувства, прижился риск «не успеть», «не понять», «не прожить», рушились незыблемые перспективы, объявлялись новые, неформальные логики.
Моду на сопричастность времени Господь отменил, раздав для профилактики сакральное абсолютное оружие — материализованную Смерть.
«Где сказка, а где быль на этих мирах, спрятавшихся за бесконечными годами?»
Всё — сказка, и всё — быль. Всё — реальность, и всё — выдумка. «Миросоздание построено на ритме. Единичное слово не играет особой роли. Только ритм отделяет вымышленный мир от существующего».
Есть разные способы построить мосты между мирами, но пошлина за вход не оправдывает затрат на строительство. Реальность все равно ощущается нами, как единственная. Привнесение в нее новых мелодий — все равно, взяты ли они из вполне вещественного мира Востока, из иноземья, из иновременья, из совсем уж воображаемых придуманных пространств и веков — есть магия. Согласно прагматическому определению Пола Андерсона: магия — непосредственное воздействие мысли на материю. Что ж, не решая вопроса о существовании чужих вселенных, согласимся, что первоначально достигают их силой мысли. А возвращаются, обогащенные знанием, любовью или просто пониманием, в наш материальный, завоеванный абсолютами мир. Возвращаются и тем воздействуют на него, вызывают преклонение, равнодушие или отторжение, но не принося счастья. Ни себе, ни другим.
«Нарушивший печать Гнома, потеряет все».
Наказание за дерзость может быть изощренным до диалектичности.
Игнациус («Альбом идиота») отброшен в опрокинутый им же мир, только изрядно ухудшенный. Его прежние абсолюты схлопнуты до комнаты в коммуналке и нормированных встреч с сыном. «Это был обвал».
То, во что с легкостью кинута жизнь, безжалостно съело элементарные условия продолжения этой жизни.
«Там» тоже существует Зверь, изрядно облагороженный (в наших глазах) интерьером. А в интерьере, как всегда, украшенное дьявольской сказкой средневековье. Вечное, потому что бесконечно воплощено в хранителях каменного монстра, крепко сбитой литературе, одеревенелых богобоязненных философиях и неповоротливых бескрылых науках.
Игнациус не смог, не пожелал или не успел достроить Вселенную до своей великой любви. Знак судьбы, подаренный ему в горьком сне, остался знаком.
Можно остаться и на этой стороне звездного моста. Выбор Климова («Цвет небесный»). Выбор Созоева («Альбом идиота»).
«Я бы все отдал, лишь бы рядом сейчас была не Мара, а совсем иная женщина. Иная, забытая, запрещенная к воспоминаниям».
Климов продал свое небо. Созоев продал свое «я».
«Времени не существовало.
Он стоял до закрытия. Не сходя с места. Молча и упорно. Держа веревку ограждения побелевшими пальцами.
Дежурные его не беспокоили — была просьба Сфорца». («Цвет небесный».)
Путь Сфорца: взять у других то, что они смогли вынести из зазеркалья. «Им» это, в сущности, не поможет.
Великий Дизраэли глубоко презирал толпу, но весьма внимательно изучал ее эмоциональный спрос. И преуспел в признании народа и истории. «Эмпирическая достоверность художественного образа приобретает ценность лишь в единстве с правдивым отражением социальной действительности…»
Безбожник Сфорца отлично вписался в текущую ситуацию. Он даже отчасти отразил ее диалектику.
Там, где есть прекрасная и наивная утопия, в зазеркалье всегда таится безобразная циничная антиутопия. Раздвоенность психики — вечный и уже потому внеморальный источник развития — создает узкий коридор из общественных приоритетов. Человек попадает в жернова: думай так, а делай иначе, еще хуже — чувствуй так, твори иначе, или, может быть, самое страшное — предчувствуй так, пророчествуй иначе.
Медленно и лениво разворачивается веками прессованный механизм традиции. Жизнь это жизнь, наука это наука, искусство это искусство. А переходы между ними противопоказаны. Не смей витать в облаках, когда ты зарабатываешь, обеспечиваешь, потребляешь (Игнациус, «Альбом идиота»). Не смей применять науку, да и искусство к жизни, действию, чувствам (Антиох, «Ворон»). Это не их прерогатива: мечтай в одном, живи в другом. Не смей прогнозировать в науке. «Это уже астрология. Наука этим не занимается». Не смей искать мысли в искусстве, препарировать и анализировать — вдруг вскроются потусторонние перепевы былых откровений.
«Вспомни обо мне, когда наступит Праздник, и зеленые звезды, шелестя, прольются над городом…»
Да не прольются они никогда над этим городом. Потому что их никто не заметит!
Сфорца отбирает у безмолвных романтиков осколки форм и сущностей и прилежно склеивает из них шедевры. Климов не в силах презирать Сфорца, — может он лишь запутаться в собственной боли. Кто ж виноват, что имеющий фары в конце концов продаст их владельцу автомобиля, либо останутся они вечным нелепым украшением микрокосма, розовой елочной игрушкой, источником мазохизма создателя. Сотворил, но для кого?
Сфорца победил потому, что не стал гоняться за миражами. Он вышел в жизнь, обеспечил себе устойчивое существование, установил равновесие со средой, даже подвигнул ее на развитие. Все-таки, шедевр!
И есть лишь один неформальный прокол, которого не видит зачумленный отступничеством Климов.
Сфорца слишком приблизил искусство к жизни, из нее он взял методы и средства, вычеркнув недоговоренность пророчества и личностный фактор. Создав совершенное из кусочков, навсегда отчуждая свои работы от создателя и себя, он нарушил целостность и размыл грань реальности, оставшись вне судьбы, которую кропотливо творил.
Игнациус, бесцельно бродящий среди умирающих садов и каналов, тоже обречен.
Он — то недостающее чувство сопричастности, которое покинуло Сфорца. Он — утопия, незадачливый Ланцелот на час, никому ничего не доказавший, провалившийся в вечность собственных предчувствий.
«— Любите ли вы ее, сударь? И готовы на великие жертвы?
— Да, — сказал Игнациус».
Сфорца усердно производит во имя конкретных, непризрачных, благородных целей.
Один вне жизни — на том и погибает. Другой вне мечты, и в том ущербен, и однажды умрет в недоумении, не поняв: за что меня так?
«„Люблю“ — голый сквозняк ветвей, „никогда не расстанемся“ — последние скрюченные листья, „не спрашивай меня“ — Исаакий в сугробах, „давай забудем“ — черное шуршание на Неве». Кто знает, что отдал бы Сфорца за это сомнительное счастье?